Гриша пошевелился, поелозил, пытаясь стряхнуть замлелость, оживить затекшие члены, и тут же ощутил острую боль в туго перетянутых запястьях и щиколотках. Нужно было что-то немедленно предпринимать, не валяться же так, ожидая неведомо чего. Может, придут за ним, а может, и не придут, он не знает, какие у недругов планы. Может, они и задумали так, чтоб он тут загнулся без еды и без всего. Или, кто знает, может, и вернутся еще, чтобы мучить и истязать. Конечно, можно и закричать, да что толку? Нелепо опять же. Трудно было представить, как он будет кричать в таком положении, он, который стеснялся повысить голос, если собеседник его плохо слышал. Чем сильнее звук голоса, тем более непохожим на себя он казался. Тем меньше Гриша был самим собой. Одно дело голос внутри, другое вовне. И что бы он стал кричать? Помогите? Спасите? Опять же какое-то новое унижение выходило.
Впрочем, он все-таки попробовал. Горло напряг, мышцы напружинил, протянул робко:
– По-мо-ги-и-и-те-е-е…
Получилось жалостливо и постыдно. Попробовал громче, прислушиваясь как к чужому, – получилось формально. Поменял регистр и тон, взвыл негромко, но напористо и даже сердито:
– По-мо-ги-и-и-те-е!..
Эхо, внезапно отозвавшись, прокатилось под сводами, вспугнуло пару голубей, взволнованно зауркавших на крыше или где-то там, в перекрытиях. Еще стыдней. До мурашек и холодка по коже. Но что-то внутри, в животе вдруг согрелось, а горло, испытав непривычное напряжение, просило еще.
И Гриша Добнер, сам того не ожидая, весь подобравшись, медленно, изнутри своего небольшого, чуть полноватого тела, повел не своим нутряным голосом, верней, голосищем, почти басом, коего в себе никогда и не подозревал: «Оспо-о-ди-и-и-и-и-и (вдох) по-о-о-ми-и-лу-у-у-у-и-и-й-й» (выдох). Мурашки продолжали колобродить, но как бы уже не так, а он все тянул и тянул, с удивлением открывая в себе неведомые запасы воздуха и голоса, и даже отчасти восторга, словно в голосе его, непривычно рокочущем, рождалось нечто.
Так, не без пользы проведя время, Гриша решил-таки попробовать освободиться. Как ни странно, это оказалось гораздо менее трудно, чем представлялось сначала. Достаточно было просто двигаться – спокойно и терпеливо ерзать, шевеля конечностями, веревка постепенно ослабевала, и прошло не больше получаса, как Гриша был свободен и мог с облегчением растереть побелевшие и побагровевшие члены.
Радость свободы переполняла его.
Единственное, что омрачало радость, – то, что он не знает, кто же это так позабавился с ним. А Грише хотелось знать. Даже просто из любопытства. Он почему-то не сомневался, что шутники непременно вскоре снова появятся. Надо сказать, что к этому вполне закономерному любопытству примешивалось и другое, отчасти тщеславное: Грише хотелось увидеть их лица, их разочарование, когда они не обнаружат узника.
Нужно было где-то спрятаться, затаиться до их возвращения. Гриша обвел глазами запустелое, загаженное голубиным пометом пространство бывшего храма, обошел вокруг, заглядывая в наиболее укромные уголки, пока не остановил свой выбор на одном, как ему показалось, наиболее скрытом закутке – как раз недалеко от того места, где он был привязан. Он втиснулся туда и вдруг увидел – на выступе в метре выше его головы стояли три иконки, самые настоящие, посередине – с изображенной на ней Богородицей, прижимающей к себе младенца Иисуса, а прямо перед ней толстая полуоплывшая свеча. Прекрасный лик Девы Марии как бы светился в сумраке и казался еще тоньше и одухотворенней. Кто-то, видимо, приходил сюда молиться, в эту заброшенную церковь, даже свечи зажигал. Тайной повеяло на Гришу.
Он присел на корточки.
Ждать Грише пришлось совсем недолго.
Хрупнуло под чьими-то осторожными шагами, зашумел, покатившись камушек. Гриша замер.
Из пролома в стене вылезли Роберт и Билл, он же Дима Васильев.
Билл недоуменно озирался.
– Надо же, сбежал-таки, – с сожалением промолвил он. – Так я и чувствовал. Нация такая – всегда выходит сухой из воды. А ведь мертвый узел вязал.
– Да ну, брось, – пренебрежительно бросил Роберт. – Если по-настоящему вязать, то не так. Тогда бы не убежал…
– А может, кто развязал его, откуда ты знаешь?
Роберт пожал плечами.
– Детский сад, – вдруг буркнул он.
– Почему? – возразил Васильев. – Все было как в лучших домах, наверняка еврей в штаны наложил.
Роберт скривился:
– Слушай, чего ты заладил: еврей, еврей… Ты-то кто, русский, что ли?
– А кто же? – оторопел от неожиданности Билл.
– Да какой ты русский? – серьезно сказал Роберт. – Посмотри на свою лысую башку в зеркало – в тебе как минимум пятьдесят процентов татарской крови, не говоря о прочем.
– Ты… ты… не надо! – Васильев от возмущения задохнулся.
– А чего не надо? – Роберт усмехнулся. – Чего не надо? Что в тебе такого уж русского, кроме языка, так Добнер им получше тебя владеет. Даже стихи пишет.
– Ну и что? Все равно ведь жид…
– Да чем он хуже тебя, не пойму… – не сдавался Роберт.
– Хуже не хуже, а другой.