Отчего бы и не допить? Пожалуй, глоток доброго вина ровно то, что ему сейчас нужно, неразбавленного вина, на скифский манер… В голове толи зашумело, толи, наоборот, прояснилось — фигуры на штукатурке как будто стали оживать, а может быть, это дрожало пламя двух светильников на трехногих поставках. Птицеголовые божества будто бы начинали клонить голову, вот этот, с длинным крючковатым клювом Ибиса — видимо, Тот, а напротив него еще один, с головой сокола… и как бишь его зовут?[68]
Сознание как будто раздвоилось: одна половина Феликса беседовала с египетскими богами, вспоминала их имена, старалась припомнить, что там было сказано в записке про частицы света, а другая ужасалась своему падению: языческое святилище, дурманящий напиток, невнятный раб в качестве проводника — да разве это подобает христианину? Что скажет Констант… и тут же первая половина возражала второй, что Констант в любом случае оскорблен, и что его мнение по любому вопросу вообще всем давно известно, и что познание добра и зла невозможно без отказа от привычных навязанных образцов… А вот и огромная змея, здесь, на стене, ползет, извиваясь, перед древом, и некий заяц не то кот с огромным ножом собирается порезать его на куски — как повар Дав. Для праздничного угощения, наверное.
Феликс спал или бредил наяву, и понимал, что бредит, и ужасался бреду, одновременно погружаясь в него всё глубже. Осталось сделать только шаг вперед, к этой комнате с приоткрытой завесой, чтобы познать, сорвать, открыть…
В комнате царил полумрак, посредине стояла жаровня с углями, так что было совсем тепло, даже почти жарко. В глубине сидела закутанная в черное покрывало незнакомая фигура, освещенная только мерцанием угольков.
— Здравствуй, — приветствовал ее Феликс, или только подумал, что должен ее поприветствовать, или… в этом полусне он ни в чем не был уверен.
И вдруг фигура поднялась, бросила щепотку чего-то почти невидимого на угли, по комнате поплыл сладковатый запах — так же пахло то вино с травами. А потом сделала шаг вперед, сбросила одним движением плащ и оказалась… обнаженной и прекрасной женщиной, лицо которой в неверном и слабом свете Феликс не сразу узнал… а может быть, не сразу поверил в то, что увидел, счел это наваждением, порождением дурмана.
Это была Делия.
— Иди ко мне, — она протянула руки.
И всё вдруг стало так просто и понятно: не рассуждая, откликнуться на самый древний и самый сильный зов (права Черепаха!), сделать шаг навстречу, рвануть с плеча фибулу[69], разрывая ткань, раскинуть объятия, принять эту жен…
Едва он успел к ней прикоснуться, как волна неудержимых, стыдных, липких содроганий родилась в чреслах и пронеслась по всему его телу, и он понял, что опозорен окончательно и безвозвратно.
Через час он рассказывал обо всем Паулине, и сам удивлялся, что не испытывает смущения. О том, как незаслуженно оскорбил Константа, о том, как позволил себе стать любовником распутной красавицы, — слыханное ли дело для доброго христианского юноши, — да и того не сумел, сплоховал при первой же встрече. И говорил с отчаянным каким-то смешком, что герои древности на его месте, пожалуй, покончили бы с собой, да ведь и это грех, и немалый.
И только об одной, главной неудаче он не мог поведать Паулине. Из-за чего он повздорил с Константом, так ей и не сказал, объяснил лишь, что поторопился с выводами и обвинениями.
А та отвечала, что у мальчишек такое случается: и дерзость со старшими, и неловкость с любимыми, что мальчишки просто слишком торопятся расстаться со своим детством и потому спешат, где не надо; что это пройдет, что это извинительно и всем на свете известно. И ему почему-то не казалось обидным, что она впрямую называет его мальчишкой, и было даже приятно, как будто долго он искал, кто его так назовет, — и вот, нашел.
И что вообще он совершил удивительное открытие: заметил свою плоть. Раньше он жил в мире разных прекрасных идей, а теперь оказалось, что у него есть тело со своими желаниями и страстями, что нередко оно не в ладах с рассудком, — так еще великий Павел о себе писал: «чего не хочу, то делаю», и про жало в своей плоти — кто его знает, что он имел в виду, но вот такая уж она штука, эта самая плоть. Павел с ней не всегда справлялся, мы — тем более.
Они сидели во дворике, уже стемнело, и Паулина всё подносила лампу к его лицу, словно силилась разглядеть следы внутренней борьбы и никак не могла, а Зеновий выглядывал на огонек и ворчал, что слишком много масла они нажгут, что болтать не работать, можно и в темноте, а Феликс обещал прислать ему завтра много-много масла для лампы, целую амфору, и смеялся, и было как-то неожиданно просто и хорошо, как не бывало уже давно.
А Паулина говорила, говорила, как будто только его и ждала сегодня — выговориться.