В один из подобных моментов пусть недостаточного, но оживления Фиби убедилась в том, от чего поначалу отмахнулась как от слишком абсурдной и поразительной мысли. Она увидела, что перед ней оригинал миниатюры, хранившейся у кузины Хепизбы. Обладая истинно женским взглядом на одежду, она немедленно узнала ту же ткань платья, которое было на нем, и тот же фасон, который столь тщательно был отражен на портрете. Этот старый выцветший костюм, при всем своем изначальном изяществе, казалось, отображал теперь все несчастье своего обладателя, производя гнетущее впечатление на смотрящего. Вся внешность его подчеркивала тот факт, что красота и грация, когда-то переданные талантливым художником, отныне износились и одряхлели не менее старого платья. Возможно выразиться точнее: душа этого человека была ужасно искалечена своим земным существованием. Он сидел за столом, и в то же время вуаль разложения и дряхлости отделяла его от мира, однако сквозь эту вуаль то и дело проглядывало то самое выражение мягкой возвышенной задумчивости, которую Мальбон – затаив дыхание при работе – столь точно воплотил в миниатюре! То выражение было врожденным, а потому все мрачные годы и тяготы жутких трагедий так и не сумели стереть его окончательно.
Хепизба, наполнив чашечку чудесным ароматным кофе, предложила ее гостю. Встретившись с ней взглядом, он взволновался и растревожился.
– Это ты, Хепизба? – печально пробормотал он, а затем, более четко и, возможно, не сознавая, что говорит вслух, произнес: – Как изменилась! Как изменилась! И неужели она злится на меня? Почему она так нахмурилась?
Бедная Хепизба! Ее хмурый взгляд, который время и ее близорукость, а также внутреннее беспокойство сделали столь привычным, что он проявлялся в любые моменты сам по себе! Однако от неразборчивого бормотания гостя ее лицо просветлело и стало почти красивым из-за грустной нежности, резкость покинула ее черты, и стал заметен скрытый в ней теплый рассеянный свет.
– Злюсь? – повторила она. – Злюсь на тебя, Клиффорд!
Тон этого восклицания был умоляющей и поистине музыкальной трелью, и все же нечуткий слушатель мог перепутать его с суровостью. Словно музыкант извлек душераздирающую трель редкой прелести из растрескавшегося инструмента, и в эфемерную гармонию вплелся скрип его физических недостатков – столь глубоки были чувства, которые попытался выразить голос старой Хепизбы.
– Здесь нет ничего, кроме любви, Клиффорд, – добавила она. – Только любовь! Ты дома!
Гость ответил ей улыбкой, которая не сумела полностью осветить его лицо. При всей своей слабости и мимолетности улыбка его обладала, впрочем, очарованием редкой красоты. Однако ее сменило более грубое выражение, поскольку свет разума снова покинул его черты. Теперь его лицо отражало только лишь аппетит. Он оказался практически ненасытен и словно забыл себя, Хепизбу, юную девушку и все остальное, отдавшись чувственным удовольствиям, которые предлагал столь щедро уставленный стол. В его природе, при всей ее тонкости и возвышенности, немалое место занимала любовь к наслаждению трапезой. Находясь под контролем сознания, эта любовь могла превратиться в достижение, в одну из тысяч вариаций разумного увлечения, достаточно было лишь обратить эту жадность в гурманство. Однако в нынешнем своем состоянии она производила впечатление настолько болезненное, что Фиби отвернулась, не в силах смотреть.
Довольно скоро гостя привлек аромат еще не испробованного кофе. Он жадно поглотил напиток. И тонкая суть его подействовала, как чудесное зелье, заставив матовую субстанцию животного бытия просветлеть, стать прозрачной и выпустить наружу свет сознания, который от воздействия кофе стал ярче.
– Еще, еще! – воскликнул он с нервной поспешностью, словно не в силах удержать столь необходимое ему просветление разума. – Вот что мне нужно! Налейте еще!