– Бабы несут в барак. Отдыхают – носилки на снег ставят. Я ору: – Замерзну! – Стала поправляться, врач – симпатичный был, говорит: – Если останетесь здесь, в бараке – еще что-нибудь подцепите, тогда вам не выкарабкаться. – Ко мне все всегда хорошо относились. Я написала отцу Маруськи Яновской: если бы ваша Маруся оказалась в таком положении, моя мама ее на произвол не бросила бы. Он прикатил на извозчике, вовсю понукает, боится, что я замерзну. Я выздоровела, хочу в Москву. Комиссар на вокзале говорит: – Поймите, мне вас жалко. Вас первый отряд снимет с поезда – и на трудфронт. – А я сержусь, ничего не понимаю: почему снимут, какой трудфронт?
В одно время с папой мама оказалась на Волге и даже при сельском хозяйстве: для проформы записалась в землемерный техникум.
Наверно, это было хорошее время Саратова: Волга, воля, старые шоры спали, новых еще не надели. Была публика – вчерашние студенты из столиц, беженцы из западных губерний.
– Поляк, лощеный такой, пши-вши, все расшаркивается. Я, говорит, сильный, я этот арбуз вам сейчас донесу. А арбуз – во какой, невподъем. Он нагнулся – трыкнул…
Поклонников у мамы – тьма-тьмущая. Даже в дикой Ахтубе, не считая пентюха Яновского и мимолетных офицеров, был, солидно ухаживал управляющий баскунчакскими соляными промыслами пятидесятилетний инженер Третьяк. Гонял для нее паровозик, устраивал пикники на верблюдах – отсюда и фотография.
В Саратове и без бабушкина надзора ничего такого быть не могло: слишком мама всего боялась, да и Саратов воспринимала как продолжение гимназических балов, не более. Днем и ночью общество, гуляния, лодки, песни.
Саратовские страдания – без хора Пятницкого:
Гитары – без обвинения в мещанском уклоне:
Неаполитанское – без государственных теноров:
Три юные, мечтательные, в белых платьях, свесили ноги с лодки. Средняя – мама, правая – Вера, стало быть, двадцать первый год, на пути в Москву.
Дед за Гохран – больше не за что – получил тогдашнего героя труда – без регалий и привилегий, одна бумага с шапкой расфуфырилась[14]
:– Жесткая, не подотрешься.
В эпоху аббревиатур и интернациональничанья
– Никулины опупели совсем, дочке имя придумали: Гертруда.
Герою труда объявили, что ювелирное искусство чуждо пролетариату, и пристали с ножом к горлу: – Вступай! – Дома он: – Мать, что делать, хоть в петлю. – Да куда тебе, совсем с ума сойдешь.
За отказ у героя отняли профсоюзный стаж – с металлистов, с пятого года.
Кстати, когда маму не принимали в профсоюз, она побежала к
– Надо уметь самой постоять за себя.
Почти эсеровское:
Дед работал у Швальбе – тонкий медицинский инструмент. Бабка – у Склифосовского. Еле сводили концы с концами. Дед возмущался:
– Кому на, а кому – нет. И так гроши платят, а тут опять на английских шахтеров собирали. Бастуют! Да они живут в тыщу раз лучше нашего. И ефимплан им никто не навязывает…
Промфинплан при жидовском засилье предстал ефимпланом.
В двадцать первом году мама поступила на естественное отделение I МГУ, не вынесла анатомички и перешла на химическое.
На первой же лекции оглядела аудиторию и соседке:
– Одни евреи!
Соседка тоже была еврейкой.
Маму таскали во все комы:
– Вы не дочь меховщика Михайлова?
В общем:
На чистке: – Какая разница между партией и правительством?
Мама подумала: – Никакой.
Посмеялись. Оскорбления величества не усмотрели.
Оскорблять – ох как хотелось! Бабушка приносила от Склифосовского:
Мамина подружка по пьяной лавочке спела в компании: