В своей знаменитой книге «Десять дней, которые потрясли мир» Джон Рид писал: «Пикеты по двенадцать солдат с винтовками и примкнутыми штыками дежурили на перекрестках…» Более или менее случайное число патрульных становится в глазах Блока знаменательным символом, открывающим смысл происходящего: его красногвардейцы делают то же, что некогда двенадцать апостолов, разносивших по миру новое учение — «бурю, истребившую языческий старый мир», как писал поэт в очерке «Каталина».
Блок сказал об одном из итальянских художников: «Нам должно быть памятно и дорого паломничество Синьорелли, который, придя на склоне лет в чужое скалистое Орвьето, смиренно попросил у граждан позволить ему расписать новую капеллу». Поэма «Двенадцать» по справедливости казалась многим современникам таким же самоотверженным паломничеством художника в суровую страну революции, великим творческим подвигом.
Сама заключительная, породившая множество споров строфа поэмы выглядит какой-то грандиозной и дерзкой по мысли фреской. Поставить призрачную фигуру Христа во главе красногвардейцев — это со стороны Блока означало благословить революцию, ее конечные цели и идеалы. Несмотря на всю туманность его представлений о ее сущности, в созданной поэтом картине замечательна масштабность мышления. Тут и утверждение «полярности» моральных целей революции и мрачной злобы старого мира, этого «пса паршивого» (примечательна сама рифма «пес — Христос», резко и категорически сталкивающая враждебные начала). И понимание всей грандиозности «революционного шага» событий. И тревожное ощущение неимоверной трудности начатого пути: «Потяжеле будет бремя нам, товарищ дорогой!».
Столь родственная на первый взгляд плакатам тех далеких лет, где, кстати, ее строки использовались охотно и часто, поэма Блока вместе с тем стала первой из самых пристальных, реалистических, объективных книг о революции, ее трудных и негладких путях. «Двенадцать» написаны с порывом, родственным полету «птицы-тройки» и «державного шага» красногвардейцев, и с той свободой, которая заставляет вспомнить мысль Рихарда Вагнера, высоко ценимую Блоком: «Искусство есть радость быть самим собой, жить и принадлежать обществу».
Известный ученый А. А. Ухтомский писал, прочитав «Возмездие»:
«…мы видим во встречном человеке преимущественно то, что по поводу встречи с ним поднимается в нас, но не то, что он есть. А то, как мы толкуем себе встречного человека (на свой аршин), предопределяет наше поведение в отношении его, а значит, и его поведение в отношении нас.
Иными словами, мы всегда имеем во встречном человеке более или менее заслуженного собеседника. Встреча с человеком вскрывает и делает явным то, что до этого таилось в нас; и получается самый подлинный, самый реальный, объективно закрепляющий суд над тем, чем мы втайне жили и что из себя втайне представляли».
Высказанная по поводу незавершенного создания поэта, мысль эта поразительно справедлива по отношению к «Двенадцати». И если можно спорить о том, во всем ли верно Блок понимал революцию, то его «встреча» с ней, бесспорно, «вскрыла и сделала явным то, что до этого таилось» в нем.
«Мы, русские, — писал Блок в пору создания «Двенадцати», — переживаем эпоху, имевшую не много равных себе по величию», и цитировал знаменитое тютчевское стихотворение «Цицерон»:
Таким чутким и благодарным собеседником жизни, истории; человеком с открытым для них сердцем и был сам поэт.
И по времени написания (30 января 1918 года), и по своему пафосу, и, наконец, по удивительному сплаву реальности и фантастических образов, с «Двенадцатью» соседствует стихотворение «Скифы».
Эпиграфом к нему служат слегка измененные строки Владимира Соловьева: «Панмонголизм! Хоть имя[37] дико, но мне ласкает слух оно». Блок до конца жизни ценил этого поэта-философа, «рыцаря-монаха», видя в нем «духовного носителя и провозвестника тех событий, которым надлежало развернуться в мире».
Однако современники, несмотря на эпиграф, вспоминали по поводу этого стихотворения не Владимира Соловьева, а Пушкина с его «Клеветникам России». Давнее пушкинское стихотворение было порождено в первую очередь сознанием важности, значительности исторических проблем, поднявшихся вновь в связи с польским восстанием 1831 года, и ощущением, что шумная кампания «мучителей палат, легкоязычных витий», призывавших к вмешательству западных держав в разгоревшуюся войну, полна демагогического своекорыстия: «Оставьте нас: вы не читали сии кровавые скрижали…»
Нечто родственное этой суровой отповеди — есть уже в дневниковых записях Блока, услышавшего в июне 1917 года на Первом Всероссийском съезде Советов солдатских и рабочих депутатов речь американского делегата: «Речь была полна общих мест, обещаний «помочь», некоторого высокомерия и полезных советов, преподаваемых с высоты