Блок признается себе, что у него еще нет «ясного взгляда на происходящее».
Мережковские представили ему переворот в самом радужном свете, небрежно обмолвились о своем знакомстве с новой восходящей звездой — министром юстиции Керенским. Вдруг припомнилось, как у тех же Мережковских в 1905 году оказался полный надежд адмирал Рожественский и рассказывал, как поведет свою эскадру… оказалось, к Цусиме.
Тогда же, в марте 1917 года, Мережковский вдруг как-то заметил, вроде бы невпопад: «Нашу судьбу будет решать Ленин». Это имя стало все чаще всплывать вокруг. В одну из поездок на репетиции «Розы и Креста» в Художественном театре вместе с поэтом в купе оказался француз, который с пеной у рта доказывал, что Ленин подкуплен Вильгельмом. Блок вежливо, но с внутренним сопротивлением слушал соседа, наслаждавшегося своей «беспощадной европейской логикой» — рассуждениями, почерпнутыми из всех этих «Тан» и «Фигаро», чьи хозяева были не на шутку обеспокоены возможностью выхода России из войны. Это был «типичный буржуа», как определил его Блок, и поэтому неизвестный Ленин ничуть не проигрывал от такой критики.
Не нашли у поэта поддержки и сетования на «угрозу» со стороны «ленинцев», которые содержались в письме жены, игравшей в это время в Пскове. «Как ты пишешь странно, ты не проснулась еще, — отвечает он ей 3 мая. — …Неужели ты не понимаешь, что ленинцы не страшны, что все по-новому, что ужасна только старая пошлость, которая еще гнездится во многих стенах?»
Судьба словно бы предоставляет Блоку возможность столкнуться со «старой пошлостью» в самом ее махровом виде: он назначается редактором стенографического отчета Чрезвычайной следственной комиссии. Эта комиссия была учреждена для расследования деятельности бывших царских министров и сановников. «Я вижу и слышу теперь то, чего почти никто не видит и не слышит, что немногим приходится наблюдать раз в сто лет», — взволнованно пишет он жене 14 мая.
Спектакль, именовавшийся «Российская империя», окончен. Виднейшие «актеры» оказались в камерах Петропавловской крепости. Пышные облачения сняты, погасли огни рампы. Бывшие премьеры, министры, генералы, жандармы прислушиваются к долетающим отголоскам городского шума, тревожатся за свою судьбу, опасливо перебирают в памяти прегрешения, лебезят на допросах, увиливают, уверяют в своей глубочайшей искренности и полном раскаянии. Один все валит на чрезвычайные обстоятельства, на военное время; другой ссылается на то, что он «рядовой» исполнитель; третий тоже твердит, что ему «такое задание было дано», четвертый уверяет, будто, стоя у кормила власти, трудно различать, что законно и что незаконно.
И все это в той же комнате, где когда-то допрашивали декабристов.
То ли увлекательный роман, то ли колоссальная помойка открывается перед Блоком.
Многомесячная работа приводит его к мысли, что не надо преувеличивать персональное значение каждого из арестованных. В написанном им очерке «Последние дни императорской власти» Блок, по отзыву историков, «отверг все анекдотическое… все бульварно-манящее».
Но его работа в комиссии имела и другое значение. Со своей обычной чуткостью он стал замечать в ее атмосфере понижение революционного тонуса, постепенное сползание к стилю дореволюционного департамента. «Белецкий левеет, председатель правеет, — записывает Блок во время допроса директора департамента полиции, — (это, конечно, парадоксально сказано, но доля правды есть)». В том, что, по выражению поэта, комиссия постепенно смещалась оттуда, где поют солисты, туда, где сплетничают хористки, объективно сказывалось намерение буржуазных кругов умерить размах и глубину критики старого режима, целый ряд «полезных» черт которого ей хотелось бы сохранить.
Блок с горечью и тревогой подмечает «синхронность» событий в комиссии с признаками наглеющей реакции: «В нашей редакционной комиссии революционный дух не присутствовал. Революция там не ночевала. С другой стороны, в городе откровенно поднимают голову юнкера — ударники, имперьялисты, буржуа, биржевики, «Вечернее время» (реакционная газета.
Он резко расходится по вопросу о войне даже с самыми близкими людьми. Мать и тетка восторженно встретили весть о предпринятом 18 июня, по приказу Керенского, а точнее Антанты, наступлении, которое кончилось поражением. Блок же твердил всем: «Мир, мир, только бы мир! Теперь готов я был бы на всякий мир, на самый похабный…»
Вокруг многие еще продолжали с восторгом говорить о «бескровной революции», восхищались Керенским, как будто его безостановочные речи могли стать маслом, укрощающим бурные валы событий.
— Знаете ли вы, где я был? — воскликнул как-то Андрей Белый, ворвавшись в дом своих друзей и забыв даже поздороваться. — Я видел его, Керенского… он говорил… тысячная толпа… И я видел, как луч света упал на него, я видел рождение «нового человека»… Это че-ло-век.