Именно здесь пела Любовь Дельмас. Ее Кармен вызывала рукоплескания. Высокая, худощавая, с рыжими волосами, зелеными глазами, необыкновенной осанкой. Блок влюбляется в нее с первого взгляда. Новелла Мериме, музыка Бизе слились в один пламенный, страстный образ и заставили его забыть о любимой цыганщине. Ее плечи, горделивая осанка, огненные волосы и прежде всего низкий и жаркий голос воспеты в его пылких и печальных стихах. Одна из частей его третьей книги, «Кармен», посвящена этой пленительной и блестящей женщине, в которую он целых два года был страстно влюблен. В стихах Блока предстает своеобразная, роковая, жестокая женщина, но в жизни она поведет себя иначе. Она не оставит Блока до его смерти, будет ему нежным и преданным другом. Ее красота, выдержка, простота, уравновешенность, почти материнская забота вносят мир в его мятущуюся душу. «Пылкая испанка» станет его ангелом-хранителем.
Эта любовь, столь непохожая на его прежние увлечения, открыла Блоку грустную истину: молодость кончилась. Любовь к Волоховой — цыгане, безумства, музыка, белые ночи, бури, наконец, разрыв! Ныне утихшая страсть превратилась в преданную дружбу, а его восторженные стихи непонятным образом уживались с мирными прогулками, тихими вечерами, проведенными с Дельмас. Эта тонкая и умная женщина понимала и угадывала всю мучительную сложность Блока.
Цикл «Кармен» составляет всего лишь небольшую часть третьей книги стихов. Новая и необычная для него тема возникает в стихах 1908–1914 годов: Россия.
«И с миром утвердилась связь», — пишет Блок в 1912 году. И это воистину было так!
Глава IXI
Третья книга стихотворений Блока — лучшее, что было создано в русской поэзии, величайшее, что появлялось в ней после смерти Тютчева в 1873 году. Никогда еще поэт не достигал такой глубины мысли, такого совершенства формы, такой искренней интонации. Его прямой и благородный дар, его бурный лирический гений, его жажда истины творят шедевры.
Отвращение и любовь к жизни, неприязнь к людям и тяга к ним, тщета искусства и необходимость его, все смешалось, все причиняло боль, и страдания его были тяжки. В магии его стихов есть какой-то яд; они неотступно преследуют сильных и сокрушают слабых. Блок не сходит с пути, проложенного его эпохой; и в конце становится все более очевидно, что все на свете — лишь грязь, тлен и боль.
Вместе с культом Прекрасной Дамы в Блоке умирает вера. Быть может, он сохранил еще крупицу веры, но ему ненавистна всякая мистика. Во второй книге уже звучат ноты, подводящие нас к его поздним стихам. Он делает первый шаг к ясности, открывает реальную жизнь и погружается в полную безысходность.
Но это всего лишь шаг, слабая попытка. Остается зыбкость, романтический покров еще не сорван, и там, где голос Блока свободен от всякой искусственности, мысль и стиль еще не вполне совершенны.
Теперь все изменилось. Дева Радужных Ворот, Незнакомка из сомнительных ресторанов — все это осталось в прошлом. Он знает, что город — призрачный город «Ночной фиалки» с его набережными, закованными в гранит, царем и террористами — не более чем мираж; и вся страна, как и город, тоже призрачна, да и сам он с его отчаянием, тоской, мечтами, болезнями — всего лишь призрак, один из последних, быть может, последний призрак этого отрезка русской истории.
Ощущение неразрывной и неотвратимой связи с мировыми событиями и судьбой страны ему не внове. Блок уже переживал его в эпоху символизма — это мирочувствие, этот чудесный дар, однажды врученный Белым! Но тогда во всем дышала гармония, единство. Землетрясение на Филиппинах, пурпурные облака в шахматовском небе, автомобиль, стремительно мчащийся по петербургским улицам, танго, звучавшее в Париже, — все сливалось воедино и обладало неповторимым значением, внушало ужас и восторг. Из этой эпохи Блок навсегда вынес тягу к изнанке мира, желание заглянуть за фасад вещей.
Теперь его темой стала тема отчизны и эпохи. Над ним тяготеют законы пространства и времени.
Он далек от Вячеслава Иванова, увязшего в утонченных извивах «символистской мысли»; далек и от Белого, полностью поглощенного антропософией немецкого профессора Штейнера. Белый пытается создать новую философию из антропософии, идей Гете и Соловьева, музыки Бетховена и Вагнера и даже эвритмических танцев. Молодые поэты тоже бесконечно ему чужды — все эти акмеисты и футуристы, движимые неукротимой страстью к упрощению. Первые хотят вернуть словам их первоначальный смысл и для этого требуют образов вместо рассуждений, вторые — прямоты, мужских и зычных голосов, простой и здравой мысли. Далек он и от Брюсова, заплутавшего в тонкостях формы, и Мережковского, ощущающего себя «над схваткой».