С каких это пор легкость творчества становится преступлением, ежели легкость эта никак не вредит совершенству творения? <…> И, кстати, для искренних художников, размышляющих об Александре Дюма и с интересом изучающих его чудесный талант, как и подобает настоящему ученому-физиологу относиться к любому явлению, эта поразительная легкость не является больше непостижимой тайной.
Быстрота сочинения напоминает быстроту движения по железной дороге; у той и у другой одни и те же принципы, одни и те же причины: высшая легкость достигается преодолением огромных трудностей. <…> Каждый из написанных им томов — результат огромной предварительной работы, бесконечных исследований, универсальной образованности. Подобной легкости у Александра Дюма не было двадцать лет назад, так как он тогда не знал того, что знает сейчас. Но с тех пор он все познал и ничего не забыл; память его поразительна, взгляд точен; угадывать позволяет интуиция, опыт, воспоминания; он отлично видит, быстро сравнивает, понимает помимо воли; он знает наизусть все, что прочел, в глазах его навечно запечатлены все образы, отраженные его зрачком; все самое серьезное из истории, самое незначительное из самых старых воспоминаний он сохранил в памяти; ему легко рассуждать о нравах любого времени и любой страны; ему известны названия всего существующего оружия, всякой одежды, любой мебели от начала сотворения мира, любой еды, которую когда-либо ели <…>.
Когда пишут другие писатели, они останавливаются каждую минуту, чтобы найти те или иные сведения, справиться о подробности, есть неуверенность, провалы в памяти, другие препятствия; его же никогда ничто не останавливает; более того, привычка писать для сцены сообщает ему необычайную ловкость во владении композицией. Он рисует сцену так же быстро, как Скриб стряпает свои пьесы. Добавьте к этому блестящий ум, веселость, неиссякаемое остроумие, и вы прекрасно поймете, как при подобных ресурсах человек может добиться в своей работе столь невероятной скорости, никогда не во вред композиции, никогда не в ущерб качеству и основательности.
И такого-то человека называют
Просто щека болит за Кастелана. Само собой разумеется, что та, единственная из критиков своего времени, кто сумел понять масштаб гения Александра, присутствовала 20 февраля на премьере «Королевы Марго»[74]
. Зал переполнен. Накануне перед Историческим театром стояла очередь. Номинальный директор театра Остейн рассказал об этих легендарных двадцати четырех часах: «К десяти часам вечера продавцы бульона начали циркулировать вдоль очереди. В полночь настал черед свежего хлеба. Соседствующим торговцам пришла в голову идея продавать охапки свежей соломы, на которой охотно возлежала очередь. Ночь прошла в веселье, в оживленных разговорах; порядок не был нарушен ни на минуту. Время от времени слышалось гармоничное пение. Место было освещено сотнями фонарей и лампионов. Это было истинное зрелище, и из самых занимательных. На рассвете дали интермедию в виде кофе с молоком со свежайшими пирожными. Некоторые из присутствовавших останавливали проходящих водоносов и публично производили омовение в пределах дозволенного».За Монпансье и его супругой была закреплена постоянная ложа над авансценой вместе с роскошной гостиной, это самое меньшее, что смог сделать Александр для своего благодетеля. Он оставит ее за ними и после революции 1848 года, когда Монпансье будет выслан[75]
. «Почти целый год ложа герцога Монпансье пустовала и освещалась всякий раз на первых представлениях, как будто его здесь ждали.Более того: на каждую премьеру герцог Монпансье получал вместе с письмом от меня свой купон в ложу». Потом он узнал от секретаря Монпансье, что, получая билеты, тот «принимался смеяться, повторяя: «Ну и шутник этот Дюма!»
— Каково, ну и оригинал, — отвечал я, — на его месте я бы заплакал».
И Александр написал Остейну, чтобы отныне он располагал ложей Монпансье, ибо «дороговато оплачивать целую ложу весь год, только чтобы рассмешить принца».