По поводу этого назначения Александр писал 18 сентября 1812 года сестре Екатерине Павловне: «Так как я знаю Кутузова, то противился сначала его назначению, но когда Ростопчин… известил меня, что и в Москве все за Кутузова… мне не оставалось ничего другого, как уступить общему мнению… После того, что я пожертвовал для пользы моим самолюбием, оставив армию, где полагали, что я приношу вред… судите, мой друг, как мне должно быть мучительно услышать, что моя честь подвергается нападкам… Я далек от того, чтобы упасть духом под гнетом сыплющихся на меня ударов. Напротив, более чем когда-либо я решил упорствовать в борьбе, и к этой цели направлены все мои заботы»{232}.
Нападки, сыплющиеся удары — это, конечно, не только о назначении Кутузова, но главным образом о занятии Наполеоном Москвы. Падение древней столицы действительно стало для Александра I страшным ударом. Хотя и здесь, как в жизни бывает достаточно часто, не обошлось без доли смеха сквозь слезы. Московский полицмейстер, оставляя город, должен был отправить государю соответствующее донесение. Н. И. Тургенев рассказывал: «Следуя официально форме, употребляемой в подобных случаях и не позволявшей довольствоваться «честью» при обращении к императору… он писал:
Московский пожар, судя по воспоминаниям близко знавших Александра людей, стал для него отправной точкой духовного перелома. Роль, исполняемая им, снова начала меняться. Теперь он ощущал себя не самостоятельным предводителем нации, а вождем богоизбранного народа, действия которого диктовались свыше. В эти месяцы Александр Павлович постоянно обращался к Новому Завету и прежде всего к строкам Апокалипсиса, особенно близким ему, поскольку, по его словам, в них «нет ничего, кроме ран и шишек». Сестра, принцесса Екатерина Павловна Ольденбургская, между тем писала брату о слухах, распространявшихся в свете: «Взятие Москвы довело сильное раздражение до апогея; недовольство достигло высшей точки, и Вас не щадят… Вас открыто обвиняют в несчастиях Вашей империи, в общих и частных провалах, наконец, в потере чести страны и Вашей чести лично»{234}.
И это были не пустые слова. 15 сентября, в день годовщины коронации, Александр, по словам фрейлины его жены Р. С. Стурдза, впервые из предосторожности отправился на торжественную церемонию не верхом, а в карете с императрицей. «Мы ехали, — пишет она, — шагом в карете о многих стеклах, окруженные несметною и мрачно-молчаливою толпою… Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали в церковь, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно малейшей искры, чтобы всё вокруг воспламенилось. Я взглянула на государя, поняла, что происходит в его душе, и мне показалось, что колена подо мною подгибаются»{235}. После занятия Москвы французами в Петербурге началась паника, охватившая и некоторых членов царствующей фамилии. С ней Александр боролся особенно жестко. Когда Мария Федоровна попыталась уехать из столицы, монарх заявил ей: «Ваше Величество! Я как сын умолял вас остаться — теперь я как император требую, чтобы вы остались»{236}.
Он постоянно выслушивал просьбы, а то и подвергался нападкам со стороны матери, брата Константина, Н. П. Румянцева, А. А. Аракчеева и других сановников, которые порой истерично заклинали его согласиться на мирные переговоры с Наполеоном. Эти просьбы и нападки заставили монарха как можно меньше встречаться с окружающими. Он запирался у себя в кабинете, порой забывал подписывать бумаги. Говорили, что он сделался даже более сутулым и улыбка всё реже появлялась на его лице.