Евгения Александровна пригласила меня в дом, где все было так, как в старых сибирских домах: множество всяких уголков, закуточков, коридорчиков и большая комната в центре, со всеми признаками уюта, устойчивого обихода, скромного достатка: цветами на подоконниках, фотографиями на стенах, вазочкой на комоде, кружевными салфетками на подушках дивана, – как говорилось раньше, гостиная. Мы устроились за столом, накрытым вышитой скатертью, и я достал имевшиеся у меня фотографии, разложил, стал показывать, попутно расспрашивая о Феодоре Козьмиче, купце Хромове, о тех преданиях, которые сохранились в семье, и разговор у нас завязался, хороший, доверительный, душевный. Евгения Александровна участливо и внимательно меня выслушивала, согласно кивала и охотно отвечала на вопросы.
Да, предание сохранялось, и не просто предание: в семье все были уверены, что Феодор Козьмич – это не кто иной, как… вот, пожалуйста, прочтите… И Евгения Александровна достала из шкатулки письмо своего деда Ивана Григорьевича Чистякова (зятя купца Хромова), в котором были такие строчки: «Дело о Федоре Кузьмине двинулось вперед, уже открыто пишут, что это император Александр I».
Участливо, охотно, но вскоре я почувствовал, что разговор затухает, как костер под дождем, погорел, потрещал, подымил и затух. Сколько ни подкладывай сухие ветки, ни подсовывай скомканную бумагу, ни раздувай пламя, снова не вспыхнет… Я забеспокоился, встревожился, заметался: что же делать? Спросить напрямую? Мол, я слышал, что у вас… рубашка… старца Феодора Козьмича… Нет, напрямую нельзя, ангел предупреждал не напрасно. Прямой вопрос может насторожить, внушить какие-то подозрения. Надо ждать, и я терпеливо жду, а в разговоре уже возникают зловещие долгие паузы, обязывающие меня встать, поблагодарить за гостеприимство и с прощальным поклоном произнести: «Наверное, мне пора». Хозяйка же должна будет ответить: «Ну что вы! Что вы!» – и тоже встать, своим обреченным видом показывая, что удерживать меня она не вправе. Так она проводит меня до дверей, мы простимся, и я никогда…
Но тут блеснула на солнце медь: это ангелы вскинули трубы. Евгения Александровна сделала мне знак, что ей нужно на минуту отлучиться, и исчезла за занавеской, зашуршала там бумагой, словно что-то разворачивая, что-то доставая очень бережно и аккуратно, как некую драгоценность, реликвию… Я замер, вслушиваясь в эти звуки. Только бы не обмануться. Только бы это оказалось тем предметом, ради которого я приехал! Еще минута, и Евгения Александровна выносит из-за занавески портрет Феодора Козьмича – тот самый, знаменитый, с прижатой к груди ладонью и заложенным за поясок большим пальцем левой руки, но только я знал его по позднейшим копиям, а это очень ранний, старинный, на пожелтевшей фотографической бумаге.
Портрет спрятан под стекло и вставлен в раму. Кем? Быть может, самим Семеном Феофановичем Хромовым или Иваном Григорьевичем Чистяковым, людьми трезвыми, основательными и отнюдь не легковерными, не падкими до россказней и слухов. Уж они-то взвешивали каждое услышанное слово, прежде чем принять его на веру, но портрет хранили не только как реликвию, но и как святыню. Хранили сами и детям строго завещали хранить, значит, знали, кто такой старец Федор Кузьмин. Более того, они были твердо убеждены и служили этому убеждению как своему купеческому делу, которое надо двигать вперед и распространять вширь, вовлекая в него как можно больше людей. Собственно, в этом и смысл письма Ивана Григорьевича: дело двинулось… уже открыто говорят…
Показав мне портрет и испытав чувство законной гордости за свою реликвию, Евгения Александровна снова исчезла за занавеской, и вот тут-то я приготовился… даже не к встрече с предметом… ради которого… а к тому, что сейчас произойдет нечто не совпадающее с предметным миром, с теми вещами, какие нас окружают (цветами, фотографиями, вазочкой, кружевными салфетками), и с нами самими. Как бывают иными по отношению к нам события, уже свершившиеся в истории, но посылающие нам некие призрачные свечения, смутные отзвуки, неясные отголоски, как будто они до сих пор свершаются рядом с нами. И события и люди – такие, как Александр Благословенный, чьим присутствием словно бы овеяло меня в тот момент, когда Евгения Александровна развернула передо мной длинную и необыкновенно широкую полотняную рубаху с небольшим разрезом сверху и прорезью для пуговицы.