— Ты что, батюшка, верно, недавно в сей обители? — спросил он.
— Я не отсель, великий княже. Я из села Коломенского... Духовник я покойного... — с низким поклоном промолвил Митяй.
— Так... То-то мне и лик твой не знаком, — сказал Димитрий Иоаннович и ещё раз окинул взглядом отца Михаила.
Ему понравился этот высокий священник с красивым, умным лицом, медлительной, тихой речью.
— Пойдём помолимся о почившем, — сказал князь.
Все прошли в келью.
Прозвучали скорбные слова панихиды.
Потом гроб подняли и понесли в собор. В числе нёсших был сам Димитрий Иоаннович.
На заупокойную обедню и отпевание в храм прибыл сам владыка — святой митрополит Алексий. Он был уже очень стар — ему шёл девятый десяток, — но, хотя стан его сильно согнулся, хотя руки старчески дрожали, глаза были ясны, как у юноши, и светились кротостью и умом.
Торжественно раздавались по храму слова молитв.
Усердно молился коленопреклонённый великий князь. Усердно молился и Иван Васильевич. Но его молитве мешали суетные думы.
Он жаждал скорейшего окончания богослужения, чтобы, когда прах отца будет скрыт земным покровом, услышать из уст княжеских утверждение в высоком звании тысяцкого.
«Превыше всех бояр стану!» — бродила в голове Вельяминова тщеславная мысль.
Закончилась литургия, за ней последовало короткое отпевание; простились с тем, кто недавно ещё был московским тысяцким.
Глухо ударили молотки, заколачивавшие гроб.
«Земля еси ив землю отыдеши...»
Молчание царило в храме...
Святой Алексий, муж учёнейший, в совершенстве знавший греческий язык и знакомый с латынью, смотрел сосредоточенно-спокойно на гроб и всё повторял про себя классическую фразу, полную глубокого смысла и так хорошо сознаваемую и передаваемую русским народом:
«Hodie tibi, eras mihi».
И, может быть, у каждого молящегося в мозгу шевелилась та же мысль, только, конечно, выражалась она не на мёртвом языке, а на живом:
«Сегодня тебе, завтра мне».
И у всех, даже у врагов покойного (и он имел врагов! кто не имеет их!) тихой грустью щемило сердце.
Иван Васильевич плакал, как женщина. В этот — и, быть может,
Он страдал, невыносимо страдал душевно.
Он глубоко верил, что отец его будет блаженствовать в обители высших, что оплакивать судьбу почившего нечего — он счастлив, но ему-то, Ивану, человеку из плоти и костей, была невыносима разлука.
Он готов был разбить себе голову о дубовую крышку гроба-колоды.
В минуту его величайшей скорби к нему приблизился Димитрий Иоаннович и положил руку на его плечо.
— Ты не изводись, — сказал великий князь, — всем нам то же будет... Тело что? — тлен, прах... А душа у него была чиста. Господь возлюбил его... Он в обителях райских за нас грешных теперь молится... Ты не сокрушайся — «там» свидитесь... А пока ты жив, я тебя не забуду. Я дам тебе вотчину богатую, в бояре возведу... Ладно ль? Вестимо, тысяцким ты не будешь, потому зачем, правду-то сказать, тысяцкие? Но всем ты от меня обеспечен будешь... Не убивайся, молодец!
И князь, ласково потрепав его по плечу, отошёл.
Иван Васильевич и точно перестал сокрушаться. Грусть как рукой сняло. Слова князя вернули его на землю и ударили как ножом в сердце.
«Вестимо, ты не будешь тысяцким...» Это был приговор, страшный приговор для юного Вельяминова.
Всё его существо было потрясено.
«Отец в обителях райских... Ему, конечно, хорошо. А я живу... Почему я не могу быть тысяцким, ежели он был? «Зачем тысяцкие?» Зачем?! Да мне это надобно. Мне!»
В своём волнении он не слышал, как заколотили последний гвоздь в крышку гроба.
Но зато хорошо слышал Митяй. Он, испросив благословение у владыки, предстал на амвоне печальный и безмолвный.
Все глаза обратились к нему.
Он выжидал. И только когда прозвучал последний удар молотка, заговорил...
Речь его лилась, как ручей с отлого холма: не быстро, но неудержимо. Он хотел сказать её для князя, но когда начал говорить, то в душе его поднялось и закипело всё лучшее, что в ней таилось. И речь его была поистине вдохновенной.