Впрочем, то, что сам Мартынов по скромности относил к случайному испугу на сцене, было частью того органического внутреннего состояния, в какое он умел приводить себя как актер. В роли Тихона своей гениальной игрой он соперничал с Сергеем Васильевым.
Его торжеством был последний акт. «Испитое, осунувшееся лицо, пьяный, с комизмом вел Мартынов сцену с Кулигиным, – вспоминает современник. – Но холодно становилось от этого комизма, страшно было глядеть на его помутившиеся, неподвижные серые глаза, слышать его осиплый голос. Было видно, что погиб навсегда человек!»[486]
В этой сцене зрители и плакали и смеялись. Но вот Тихон узнает, что Катерина ушла из дому, хмель слетает с него мгновенно, он бежит искать жену и возвращается, не найдя ее, в мучительных колебаниях между страхом и надеждой. И наконец, трагический его вопль над телом мертвой жены и обвинение в ее гибели, брошенное матери, – все это создавало необыкновенно сильный финал спектакля!Добролюбов был среди горячих почитателей Мартынова, да и в целом подготовленный Островским спектакль не мог оставить его равнодушным. Но, вчитываясь в пьесу, он находил в ней новизну характеров, важные оттенки смысла, не обнаруженные вполне сценой.
Зрительная зала, как то обычно бывает, аплодировала или шикала прежде всего внешним событиям пьесы, удачным репликам, эффектной игре актеров. Беззаконная любовь, апология неверной жены на сцене сами по себе выглядели сюжетом острым, волнующим воображение. Ко всему нужно привыкнуть. А ведь Катерина вошла в сознание образованной публики куда раньше Анны Карениной или мадам Бовари, в которой, кстати, французский критик Легрель находил отсвет героини Островского[487]
.Одни пожимали недоуменно плечами: эмапсипэ! Другие откровенно возмущались падением нравов: до чего, однако, доводит дух времени, эта болтовня о женском равноправии!
Как всегда, судили привередливо – что можно, чего нельзя искусству. Само слово «натурализм» еще не было в ходу. Но все оттенки чрезмерной – по старым вкусам – реальности, откровенности на подмостках высматривались и преследовались критикой театральных «старожилов» и «знатоков». Начинали с мелочей.
Даже А. Н. Баженов, тонкий критик и присяжный театрал, возмутился пением соловья в спектакле «Воспитанница» и в саркастических стихах выразил опасение, как бы подобный натурализм не захлестнул сцену и на нее не перенесли со временем кваканье лягушек и собачий вой: «Это все правдиво, верно, но пойми, для сцены скверно»[488]
. (Спустя сорок лет в чеховских спектаклях Художественного театра иронически предсказанный Баженовым опыт был осуществлен.)Новый уровень реальности, заимствованный Островским из практики современной ему прозы, лирическая обнаженность, подсказанная поэзией, еще долго не давали покоя защитникам старых театральных канонов.
Тайное свидание в «Грозе», в котором чудилось дыхание жаркой ночи, любовный шепот, соловьиные песни в кустах шокировали своей откровенностью. К изображению любви на сценических подмостках ханжеский вкус был всегда особенно нетерпим. Еще недавно ночная беседа Софьи и Молчалина в «Горе от ума» казалась столь мало приличной, что актриса Самойлова отказалась от роли. Что ж говорить о сцене в овраге?
Когда государыня Мария Александровна пожелала видеть «Грозу» в Александринском театре, начальство растерялось.
«Перед началом спектакля директор театров А. И. Сабуров, – пишет Горбунов, – бегал, суетился, что-то приказывал и наконец спросил, какая пойдет пьеса? Ему отвечали: “Гроза” Островского.
– Пожалуйста, чтобы не глязная (он не выговаривал буквы “р”), – важно заметил он режиссеру.
Пьеса уже прошла две цензуры: одну для печати – строгую, другую для представления на сцене – строжайшую. И под обоими цензурными микроскопами в ней ничего не найдено. Но режиссер, вследствие замечания начальства, посмотрел еще раз в свой микроскоп, увеличивающий в большее число раз, чем цензурные микроскопы, и вынул из пьесы три фразы и изменил одну сцену»[489]
. Горбунов сцены этой не назвал, но из другого источника мы знаем, что это была сцена свидания. «Некоторые, – рассказывает актриса Шуберт, – находили, что она неприлична. Придумали, чтобы обе пары… не уходили за кулисы, а оставались у публики на виду, так что и императрица выразилась: “Ничего тут нет неприличного!”»[490].