Занимаясь в апреле 1847 года подготовкой к печати первого и единственного увидевшего свет очерка из задуманного им цикла, Островский заново перекроил старую свою рукопись «Две биографии» и написал для газеты забавное объяснение с читателем. Рассказчик торжественно объявлял, что 1 апреля 1847 года обнаружил рукопись, проливающую свет на страну, никому в подробности не известную и никем из путешественников не описанную. «Страна эта, по официальным известиям, лежит прямо против Кремля, по ту сторону Москвы-реки, отчего, вероятно, и называется Замоскворечье. Впрочем, о производстве этого слова ученые еще спорят. Некоторые производят Замоскворечье от скворца; они основывают свое производство на известной привязанности обитателей предместья к этой птице». Островский не удержался, чтобы не спародировать ученые споры о происхождении названия Руси, которыми прожужжал им на своих лекциях все уши Погодин. И дальше молодой автор, обрядившись в ироническую тогу историка, первооткрывателя неведомого края, начинал свое описание как Геродот Замоскворечья.
Судя по изложенной им тут же программе «Записок…», планы его были вначале обширны. Он обещал, что читатель найдет в них «и сплетни замоскворецкие, и анекдоты, и жизнеописания», увидит Замоскворечье «в праздник и в будни, в горе и в радости», увидит, «что творится по большим, длинным улицам и по мелким частым переулочкам». Однако на деле все свелось к одному очерку об Иване Ерофеиче.
Автор избрал для «Записок…» занятную форму, напоминавшую русскую матрешку: рассказа в рассказе, да еще прикрытого сверху предисловием. Рассказчик нашел рукопись, в которой некий Иван Яковлевич рассказывает об Иване Ерофеиче. Сюжет очерка повторял уже то, что мы знаем по «Двум биографиям» и другим ранним опытам автора, только было прибавлено рассуждение о допотопной шинели Ивана Ерофеича, вполне выдающее его литературную родословную, да еще жалостливые слова автора о герое, выполненные в сказовой манере и живо напоминающие другого последователя Гоголя – Достоевского с его первой повестью.
«Он молит меня неотступно из своего Замоскворечья: покажите, говорит, меня публике; покажите, какой я горький, какой я несчастный! Покажите меня во всем моем безобразии, да скажите им, что я такой же человек, как и они, что у меня сердце доброе, душа теплая». Не Акакий ли Акакиевич это говорит, не Макар ли Девушкин жалуется?
Островский выходил на свет как питомец натуральной школы, но новизна материала и свежесть подхода обещали в нем нечто большее, чем простого копировщика и продолжателя.
При публикации «Записок…» в «Московском городском листке» 3–5 нюня 1847 года редакцией было оговорено, что это произведение принадлежит автору «Картин московской жизни», напечатанных в марте. Таким образом, хотя публикация снова не имела подписи, газета закрепляла репутацию своего сотрудника, автора сцен из замоскворецкого быта, пожелавшего остаться неизвестным.
Как видно, Островский был намерен продолжать свое сотрудничество в газете, но что-то не дало ему закончить очерки «Замоскворечье в праздник» и «Кузьма Самсонович», которые должны были бы служить продолжением «Записок…». А вскоре, на 283-м номере, не протянув и года, закрылась газета Драшусова.
Можно, впрочем, предположить, что Островский не стал продолжать «Записок замоскворецкого жителя» не только по причинам внешним. Он как-то расхолодел к прозе. После того как была напечатана «Картина семейного счастья» и друзья-актеры уверовали в его драматический талант, им окончательно завладела магия театра.
Наверное, с ним случилось что-то подобное тому, о чем рассказал спустя почти сто лет в своем «Театральном романе» другой драматург. Как только он увидел новыми глазами, глазами автора, «волшебную коробочку» сцены и полумрак пустого зрительного зала, как только прошелся по мягкому сукну театральных коридоров и вдохнул запах кулис, – он в какой-то миг понял, что не может жить без театра, что он будет писать пьесы и дождется того, чтобы увидеть их на сцене.
Пьеса, напечатанная, но не воплощенная актерами, если и живет, то какой-то неполной, половинной жизнью. Драматург может считать себя счастливым лишь тогда, когда его искусство сливается с искусством актеров, давая всю полноту завершенности его замыслу.
Пьеса была обещана Островским для бенефиса Прову Садовскому – уж он-то прекрасно бы сыграл и Пузатова и Ширялова, на выбор. Дело стояло за малым: разрешением драматической цензуры. Островский послал пьесу в Петербург, озаглавив ее возможно бесцветнее: «Картина московской жизни из купеческого быта», и стал ждать.
Но разве мог начинающий драматург обмануть бдительность цензора, у которого на все мало-мальски сомнительное был изощренный нюх! Драматическая столичная цензура всегда была строже литературной, местной.
Пересказав содержание пьесы в своем рапорте, цензор М. Гедеонов дал следующее заключение: «Судя по этим сценам, московские купцы обманывают и пьют, а купчихи тайком гуляют от мужей»[89]
.