В ожидании обеда и в перерыве между блюдами гости гуляли по главной аллее, помнившей еще французов, по боковым тенистым и уютным аллейкам, вокруг обширного пруда. (Недавно я навестил это место на Погодинской улице, близ Новодевичьего монастыря. Старого дома, где Островский читал «Банкрота», давно нет, но сохранилась затейно рубленая изба, построенная Погодиным для своего Древлехранилища. А невдали от нее зажатые корпусами многоэтажных домов – остатки старого парка, низинка, поросшая кустарником, в которой можно угадать давнее ложе высохшего пруда. Одинокие липы и дубы-ветераны стоят просторно, не в ряд, коряво раскинув уцелевшие ветки, и уже трудно вообразить себе, как шла когда-то аллея. Молодые люди с портфелями, спешащие мимо в научные институты и клиники по вновь протоптанным дорожкам, вряд ли догадываются, что идут под деревьями, видевшими Гоголя, Щепкина, Островского.)
9 мая 1850 года, как рассказал Берг, на обеде у Гоголя в погодинском саду присутствовали братья Аксаковы, Кошелев, Шевырев, Максимович. Гоголь, как это стало у него обыкновением в последнюю пору, был скуп на слова, без прежнего добродушия и веселой игры воображения. Порой в его тоне проскальзывало нечто догматическое. Говорил он с «приятною важностию». Но к Островскому был внимателен, добр.
Константин Аксаков, в коричневом сюртуке, все время что-то доказывал своим зычным голосом. Максимович мягко улыбался. Больше всех был оживлен за столом низенький, горбатый, с горящими, как уголь, глазами и жидкой бородкой Хомяков. Он развеселил всех, рассказав о скандале с объявлением, появившимся в «Московских ведомостях».
Это в самом деле была презабавная история. В номере 55-м этой газеты за 1850 год было напечатано за подписью «Корнет Я. Атуев» объявление о натаскивании собак, в котором, между прочим, говорилось: «…в Мензелинском уезде в настоящее время показано прибыли волков с белыми лапами, похищавших имущественное достояние государственных крестьян, которые, хотя и сами воют также волком, но не могут еще в точности определить число кочующих стай…»
Обер-полицмейстер, ведавший неофициальной частью «Московских ведомостей», не заподозрил подвоха и передал объявление в печать. Между тем под волками с белыми лапами следовало разуметь, как с запозданием догадались, чиновников министерства государственных крестьян. Разгневанные власти посадили редактора, а заодно и корректора на трое суток под домашний арест, во избежание более грозного взыскания со стороны петербургского начальства[145]
.На именинах Гоголя, таким образом, говорили о цензуре, положении печати, попечительной строгости начальства, и нельзя сказать, чтобы этот разговор был безынтересен для молодого автора запрещенной пьесы.
Всего авторитета Гоголя с трудом хватало ему, чтобы объяснить, как это возможно: соединить в художественном произведении две столь противные друг другу вещи, как «талант» и «благонамеренность». При всем желании автора они почему-то существовали лишь порознь и не желали смешиваться, как вода и масло.
Странный журнал
О, как сладко пахнет типографской краской и клеем только что принесенный посыльным от Готье и еще не разрезанный нумер «Москвитянина»!
Что такое журнал, свой журнал, для писателя? Это и тяжкая обуза чужих рукописей, и утомительные корректуры, и вечная боязнь не поспеть к сроку… Но это же и возможность говорить с читателем без посредников, надежда отдать ему на суд сочинения, которые, быть может, составят славу отечества, сладость открытия новых имен, их поддержка и защита от недружественной критики, складывающийся круг писателей-единомышленников, словом, журнал – и ученая кафедра, и дозорная башня, и родной литературный дом, пути от которого ведут во все стороны света.
Золотым сном юности помнились всю жизнь Аполлону Григорьеву зелененькие книжки «Москвитянина». С этим журналом крепко связана и начальная литературная судьба Островского.
Пока автор «Банкрота» хаживал в особняк на Девичьем поле в заботах о своей комедии, Погодин прислушивался к его неторопливым речам и взвешенным суждениям, обычно чуждым крайностей и дышавшим спокойной надежностью. Этот молодой человек положительно нравился ему, и он стал многозначительно на него поглядывать.
Михайло Петрович давно присматривался, с кем бы разделить свои труды по журналу. «Москвитянин», издававшийся к той поре уже почти десять лет (после долгих хлопот журнал был разрешен Погодину в 1841 году), был родным, но надоевшим ему детищем[146]
. Михайло Петрович начал им тяготиться едва ли не на втором году его жизни. Долгожданное чадо приносило ему больше насмешек и укоризн, чем доброй славы, и отцовского чувства Погодина хватало лишь на то, чтобы вести издание хоть как-нибудь, спустя рукава.