Закревский в Москве повелел преследовать демонстративные славянофильские бороды на улицах, и старик С. Т. Аксаков перестал по этой причине выезжать из дому и принимал гостей у себя, сидя в кресле в зеленых очках-зонтиках и с роскошной белой бородой. Его младший сын, Иван Аксаков, талантливый поэт, весной 1849 года был арестован в Петербурге, так как III Отделению не понравились некоторые выражения в его перлюстрированных письмах к отцу, и, сидя на гауптвахте, был вынужден давать письменные ответы на вопросы шефа жандармов графа Орлова. Николай I лично удостоил прочтением объяснения Ивана Аксакова и сопроводил их собственноручными пометами на полях. Царь с сомнением отнесся к выходкам арестанта против реформ своего пращура – Петра I – и к утверждению, что «дворянство совершенно оторвалось от народа». Но некоторые мысли молодого славянофила вызвали высочайшее одобрение.
«По-моему, старый порядок вещей в Европе так же ложен, как и новый», – написал арестант, и царь сбоку отметил: «Совершенно справедливо». «Ложные начала исторической жизни Запада, – объяснялся И. Аксаков, – должны были неминуемо увенчаться безверием, анархией, пролетариатством, эгоистическим устремлением всех помыслов на одни материальные блага и гордым, безумным упованием на одни человеческие силы…» «Святая истина!» – откликнулся на полях царь. Предвосхищая позднего Достоевского, И. Аксаков связывал социализм с католицизмом и заявлял: «Не такова Русь. Православие спасло ее…» «Слава Богу!» – удовлетворенно подтверждал самодержец[166]
.Это был первый случай, когда правительство, с подозрением наблюдавшее за славянофильством и не определившее еще вполне отношения к нему, могло объясниться с ним впрямую. Царь остался доволен этим объяснением. «Призови, прочти, вразуми и отпусти», – повелел он шефу жандармов, проглядев ответы И. Аксакова. Пробыв всего четыре дня под арестом, Иван Аксаков оказался на свободе, но случай этот послужил для славянофилов предостережением и показал им, что с огнем не шутят. Им дано было понять, что одобряют, а что не одобряют в их деятельности власти, и недавним идолам московских гостиных пришлось поумолкнуть или говорить чересчур осторожно и витиевато.
Островский и его друзья, казалось бы, имевшие со славянофилами столько общего – и в любви к русской народности, русской песне и в признании самобытной исторической судьбы народа, – предпочитали держаться особняком, даже когда говорили как будто об одном и том же.
Кружок Островского был особым новообразованием в жизни литературной Москвы. На первый взгляд это было как бы чисто житейское соединение симпатичных друг другу людей, дружеское сообщество без всякой программы – и лишь с любовью к песне, к таланту, к стихии народных типов и, что греха таить, к широкому и вольному загулу.
Один из современников метко назвал идейные кружки 1840-х годов «легкими, которыми тогда могла дышать сдавленная со всех сторон русская мысль»[167]
. Кружок Островского был теми же «легкими», и не для одной отвлеченной мысли, но и для молодой жизни тоже. В замундиренной, застегнутой на все пуговицы чиновной России, насмерть испуганной Николаем, это была отдушина для живых проявлений «частной» жизни, для чувства, увлечения, страсти, не введенных в русло казенщины.Почти ежедневно, лишь только заводились в кармане деньги, Островского можно было застать в кофейне Печкина, в шумном кругу его друзей. Кроме того, каждую неделю собирались вместе у кого-нибудь из приятелей. Пока был жив отец, Островский избегал у себя этих шумных сборищ, да и тесновато было в двух маленьких комнатках на антресолях. Встречались чаще у Эдельсона в его просторных квартирах на Полянке и Кисловке, пользовались гостеприимством сына московского почтдиректора Константина Булгакова – сначала в Почтамте на Мясницкой, потом в доме на Дмитровке. Блестящий каламбурист, приятель Лермонтова, – Костя Булгаков, ныне испитой, желтый, больной ногами, устраивал у себя, по старой памяти, веселые пирушки, разъезжая по комнатам в кресле на колесах.
Но все же больше их привлекали импровизированные встречи в кофейнях, трактирах и погребках. Сдвигали столы, усаживались тесно под желтым кругом масляных ламп, и начинались задушевные разговоры, восторженные речи, дружеские излияния, шутки и песни. Живо разыскивали и старались поощрить кого-нибудь из трактирных певцов и музыкантов. Раздавались застольные присловья:
– Выпьем еще плоскодонную рюмочку. Ведь пьешь?
– Пью все, окромя купоросного масла.
– Повторим по рюмочке для верности глаза.
– Давай ему еще этого самого, монплезиру.
– Наливай нам разгонную…
В кружке царил вольный и чуть бесшабашный артистический тон. И хотя тут запросто бывали известные артисты – Пров Садовский, Сергей Васильев, – отличались в застолье не только они. Кто бы ты ни был, в кружке ценилось твое умение рассказать, похоже «показать» в лицах, ценились «штуки» и «номера», словом, вдохновенный артистизм, умение подметить и передать смешную подробность, хватка на все художественно характерное, «типовое».