Когда-то Островского и его друзей по университету привлекало западничество с его стремлением к эмансипации личности, освобождению от религиозных оков, с его оппозиционным противоправительственным духом. Теперь припугнутое властями либеральное западничество, представленное такими даровитыми, но все же второстепенными деятелями, как А. Галахов, В. Боткин, братья Корш, заметно полиняло. Оно все чаще проявляло свою оппозиционность лишь в брюзжащем скептицизме да домашней насмешке над крайностями славянофильства, причем юные адепты европеизации Руси и сами легко перехлестывали в крайность.
Рассказывали, что Валентин Корш восклицал перед дверями аудитории, где студенты ждали С. М. Соловьева:
– Куда это мы идем? Слушать древнюю русскую историю! Как будто бы у русского народа существует какая-либо древняя, допетровская история![164]
В свою очередь и славянофилы в конце 1840-х годов все более уходили в отвлеченное глубокомыслие, держа скорее внешнюю оппозицию правящей современности: их отличала вызывающая «мужичья» одежда и пылкость туманных проповедей.
В московских гостиных продолжал яростно спорить низенький, сутулый Хомяков, с горящими огнем глазами и черными волосами, падавшими на плечи. Герцен не зря называл его «закалившимся старым бретером диалектики». Человек блестящих дарований, всезнающий и язвительный, он мог без устали проговорить с утра до вечера. Хомяков побеждал своих оппонентов не только поразительной памятливостью на все услышанное и прочитанное, но и энергией спора. Дух захватывали его инвективы продажной современности, увлекала его проповедь свободной веры – соборности. Была в нем какая-то смесь наивности и чудачества с горением новоявленного пророка. Обрядившийся в изобретенную им самим славянку, смущавший слушательниц в аристократических гостиных своим намеренно неряшливым видом, этот русофил в одежде был англоманом в еде и питье. Его предприятия всегда бывали неожиданны и грандиозны: то он собирался везти на Всемирную выставку в Лондон проект изобретенной им машины, то объявлял о создании им монументального труда, названного друзьями «Семирамида», или еще «И. и. и. и» – обзора всей мировой истории с точки зрения славянофильства.
За Хомяковым тянулась и вся «молодшая» славянофильская дружина. Умный и холодный Юрий Самарин, кроткий и трудолюбивый собиратель народных песен Петр Киреевский. Его брат Иван Киреевский, ставший славянофилом из крайних западников, сосредоточенно разрабатывал религиозно-философскую сторону славянофильства. (Нерелигиозное, материалистическое движение мысли он ставил в связь с особенностями западной церкви и в русском православии искал соединения мысли и чувства, знания и веры.)
Более эффектную и внешне шумливую сторону славянофильства представлял Константин Аксаков. Громкоголосый силач с добродушной физиономией, он появлялся в обществе в терлике – длинном кафтане с перехватом и высоких сапогах, рассуждал обо всем зычно и задорно и доходил временами до такого фанатизма в своих убеждениях, что спорить с ним, по утверждению одного из современников, «было глупо и вредно для здоровья». В «западнической» среде передавали о нем такой анекдот. Как-то, доказывая, что русский климат – лучший на свете, К. Аксаков подбежал к растворенной форточке, вдохнул морозный воздух… простудился и слег в постель[165]
. Впрочем, чего ни рассказывали друг о друге эти «странные противники», как назвал Герцен славянофилов и западников.Существеннее было то, что коренная проблема русской самобытности, отношение к реформам Петра I и допетровской Руси, могла в применении к ближайшей современности трактоваться различно – и с верноподданным и с оппозиционным наклоном. Идеал, обретаемый в далекой старине, не льстил власти, так как указывал, во всяком случае, на отсутствие восторга перед правящей современностью. Конечно, славянофилы были против материалистического, революционного западного духа. Но Петровские реформы осуждали они не только за внедрение силком западных обычаев брадобрития и ассамблей, но и за насаждение в России чиновничества, бюрократического духа государственности, заглушившей живое начало «земщины». Верноподданный Погодин, как человек служащий, не зря держался чуть в стороне от «вольных» славянофилов; то, что его раздражало в них, казалось ему барством: как плебей, вынужденный вести себя законопослушно, он осуждал эти запоздалые отголоски «боярской оппозиции».
Репрессии 1849 года заметно припугнули московских «славян». Власть чувствовала в них все же не вполне своих и держала под сомнением. Юрий Самарин был посажен в крепость. На Константина Аксакова, ходившего по Москве в старинной одежде – в русском кафтане (терлике), с мурмолкой на голове, – пошли насмешки и гонения.