Дюмурье через несколько недель после разгрома навсегда уехал во Францию. «Мурье,– доносил Суворов,– управясь делом и, не дождавшись еще карьерной атаки, откланялся по-французскому и сделал антрешат в Белу, на границу». Похода на Москву не получилось. Позже Дюмурье неуважительно отзывался о действиях Суворова в этом сражении, уверяя, что они неминуемо должны были привести русских к поражению, если бы поляки не бежали позорно после первых же выстрелов. Александр Васильевич держался иного мнения: считал, что поражение поляков «произошло от хитрых маневров французскою запутанностью, которою мы воспользовались; они хороши для красоты в реляциях». Дюмурье забыл одну очень важную вещь: даже если бы поляки не побежали от казаков, он все равно смог бы одержать победу только в том случае, если бы Суворов дал себя разбить. Главную ошибку в этом сражении допустил, все же, Дюмурье, не дав стрелять егерям – ядру своей армии. Суворов же немедленно воспользовался этой ошибкой, не слишком заботясь о соответствии своих действий понятиям французского командующего о принципах военного искусства. Поступи Дюмурье иначе, Суворов выбрал бы другое решение. «Неприятелю времени давать не должно, пользоваться сколько можно его наименьшею ошибкой и брать его всегда смело с слабейшей стороны; но надлежит, чтобы войска предводителя своего разумели» – таковы были его «правила», опровергнуть которые не смог ни один из его многочисленных противников.
Польские же офицеры уверяли, что Суворов и понятия не имеет о военном искусстве, и с комической серьезностью приводили примеры суворовской неуклюжести. Бывало займешь позицию, говорили они, ждешь русских с фронта, а он бросается на нас либо с тылу, либо во фланг. Мы разбегались более от страха и внезапности, нежели от поражения, с гордым видом заявляли они,– им казалось, что Суворов поступал так из презрения к их войскам. С этого времени о Суворове и начала распространяться слава, как о «диком» полководце, обязанном своим успехам лишь невероятному «военному счастью».
Лавры победы вместе с Суворовым разделял Древиц, и надо сказать, что Суворов, не колеблясь, воздал ему должное, отметив, что «полковник Древиц на сражении под Ланцкороной все дело сделал; он атаковал с искусством, мужеством и храбростью и весьма заслуживает императорской отличной милости и награждения». Справедливость, считал Александр Васильевич, необходимо входит в число добродетелей генерала. Так, когда К. Пулавский, зажатый между войсками Суворова и русскими крепостями, сумел ловким фланговым маневром прорваться к венгерской границе, избежав участи армии Дюмурье, Суворов с похвалой отозвался о его действиях и в знак уважения послал ему изящную фарфоровую табакерку.
На 17-е сутки после выступления Суворова из Люблина от грозного нашествия Дюмурье не осталось и следа. За это время Суворов прошел 700 верст, почти ежедневно имея стычки и сражения с неприятелем. Но он отводил от себя похвалы:
– Это еще ничего, римляне двигались шибче, прочтите Цезаря.
По возвращении в Люблин Суворов получил при указе императрицы от 19 августа знаки ордена св. Георгия Победоносца III класса.
В Польше наступило нечто вроде прежнего затишья, но ненадолго. Великий гетман литовский Огинский, до сих пор скрытно мирволивший конфедератам, теперь открыто перешел на их сторону. Огинский был честолюбец, помышляющий даже о польской короне. Прежде он долго колебался, не решаясь ни поддержать конфедератов, ни воевать с ними. Во время успехов Дюмурье он не примкнул к нему и стал загадкой для всех. По-видимому он рассчитывал на помощь из Курляндии и на всеобщее восстание в Литве, явно переоценивая популярность своего имени.