В общем-то у всех русских поэтов и тематический, и языковой арсенал примерно одинаков. Но гений (или талант) каждого из них организует их творчество всякий раз по-своему и, в итоге, бесконечно разнообразно. Поэтому говорить об эпигонстве и о вторичности – значит оглуплять и опошлять самое поэзию: это все равно что делить и раздавать «по блату» космос. Ибо, согласитесь, невозможно пережить чужое горе так же, как свое, невозможно прожить вне или мимо своей эпохи. «Времена не выбирают, в них живут и умирают» – как прекрасно сказал об этом Александр Кушнер.
Зоркость, природа, любовь…
Поэтика доподлинности подразумевает в качестве своего естественного органа и необходимейшего аргумента – авторскую зоркость, тот самый взгляд на пресловутую «косу узбечки, лежащую на запыленных ботинках».
Поэтому, поражаясь редкой наблюдательности Цыбулевского, лингвистически встряхиваясь от меткости его слов, мы все же не должны этому удивляться:
И солнце, что похоже на луну, / скользит тончайшим диском по туману… (с. 21)
Или:
…Шарманки равномерное круженье, / сквозная тень колеблемой листвы (с. 24).
Или:
Вдруг – ультрамарин – маленькая бабочка мелькнула над зеленой травой, как взгляд («В гостях», с. 116).
Или:
Автобус закачался наподобие катера, причаливая к совершенно незнакомому городу на окраине города («Плывет, куда ж нам плыть?», с. 123).
Или:
А утром свет проникает в узкую щель под дверью – точно просунут уголок письма – я достаю его и, не читая, знаю, о чем там («Плывет, куда ж нам плыть?», с. 131).
Или:
Вблизи Казбека так же далеко от него, как в Средней Азии от пустыни. В горах нет гор, в пустыне нет пустыни… («Казбек», с. 159).
Большинство непосредственных впечатлений Цыбулевского – зрительные, и, следовательно, основное орудие его зоркости – глаз:
Однако и звуки и запахи также провоцируют его зоркость и внимательность[96]:
Дом. Сад. Цветенье. Низкорослые деревья. Деловое жужжание пчел. А горький запах откуда? Оттуда – от ореховых листьев – настой в воздухе» («В гостях», с. 114).
Или:
Все ушло, как внезапно уходит запах сена. Одну минуту пахнет стог («Чертово колесо», с. 150).
Но зоркость сама по себе бессмысленна без искусства точного называния, без разыгрывания подмеченного: у Цыбулевского оба дара неразлучны. Он иногда находит слова для явлений, априори заведомо неопределенных (
Мне понравилось, как он ел – этакое обжорство без гурманства – поедал с аппетитом котлеты какие-то, не зарясь на осетрину («Казбек», с. 153).
Хотя диапазон зоркости поэтического глаза Цыбулевского весьма широк, все-таки более пристально поэт приглядывается к предметам и явлениям, до которых – фигурально – рукой подать. В этом смысле он вновь являет противоположность эпическим художникам (так, Мандельштам писал о явной дальнозоркости Данте)[97].
В то же время нельзя сказать, что Цыбулевский просто-напросто близорук: мелкие вещи он видит не деталями или подробностями вещей покрупнее (сблизи не схватываемых и не уяснимых), а как самодостаточный символ, тождественный целому знак его, как слово, приравненное к самому предмету.
Он и сам пишет об этом – просительно – в стихотворении «В саду» (с. 72–73):