Но Пожарского он еще несколько раз сыграл. И Вольфа в «Гусситах под Наумбургом», и Агамемнона в «Поликсене». Вместе с Каратыгиной, которая все еще считалась на петербургской сцене непревзойденной Ольгой, Берфой и Гекубой.
Роль Агамемнона в «Поликсене» Озерова (которую после смерти сошедшего с ума Озерова наконец-то 28 сентября 1816 года разрешено было сыграть) явилась, пожалуй, одной из немногих, которые начали звучать у него глубже, чем прежде. Особенно удавался ему теперь монолог:
Но трагедийные роли, с его потерявшим звучность голосом, с подорванными болезнью силами, с потерей веры в себя, становились уже вне возможностей Яковлева. Он по-прежнему стремился выступать с Каратыгиной. Но он не играл больше с ней, пожалуй, самую дорогую для него роль в «Отелло», в котором она продолжала исполнять роль Эдельмоны. И в котором он сыграл с ней в последний раз через двенадцать дней после своего двадцатилетнего юбилея — 13 июля 1815 года. Тогда «за болезнью», как указано в дневнике Андрея Каратыгина, он не довел до конца спектакля. Биографы потом пытались объяснить это еще одной бурной вспышкой любви его к Каратыгиной, после которой он и «схватился» за новую — символическую «бритву», женившись без любви. Документально эта романтическая легенда подтверждается только одним: роль Отелло тоже перешла к Брянскому…
Театральная жизнь стала протекать как бы вне его бытия. Там, в дирекции театра, мелькали лица что-то делящих, о чем-то спорящих вершителей сценических судеб: приезжающих и отъезжающих Нарышкина и Шаховского, забравшего всю власть Тюфякина. Плелись обычные закулисные интриги. Начинался так называемый «липецкий потоп» — война задиристо-колкого «старовера» Шаховского с беспощадными к нему «либералистами», огонь которых он сам вызвал на себя комедией «Урок кокеткам, или Липецкие воды», где Яковлев с полным безразличием играл роль пожилого князя. Но в этой, носившей принципиальный характер, борьбе объявленного ретроградом Шаховского с прогрессивными членами литературного общества «Арзамас» он оставался в стороне.
«Мертвая чаша» становилась его постоянным уделом. Изредка, не всегда протрезвевший, с осипшим голосом, он пытался порой гальванизировать игру «прежнего Яковлева». Чаще всего это была жалкая имитация, иногда прорывались в нем «восхитительные» порывы гения. Его вызывали на сцепу после спектакля вместе с имевшей постоянный головокружительный успех Семеновой. Но вызовы эти были скорее данью любви к прошлому большого артиста, чем поощрением его теперешних достоинств.
8 января 1817 года он, никогда не любивший носить седые парики, попытался сыграть на своем бенефисе беспечно раздавшего свое королевство старого Леара. Гнедичевский «Леар», в котором имел когда-то такой успех Яков Емельянович Шушерин, не принес ему новых побед. Он сам был раздавшим свои богатства «Леаром». И не ощущать этого повседневно не мог.
Начальство, понимая, что не имеет достойной Яковлеву замены, попробовало было его поощрить. В том же январе «во уважение долговременной ревностной службы актера Алексея Яковлева, который, будучи руководим всегдашним усердием, и ныне посвящает отличный талант свой на службу дирекции, и в несомненной надежде, что он поведением своим приносить будет театру желаемую пользу», было приказано Тюфякиным выдавать ему дополнительно к пенсии по 1200 рублей ассигнациями в год жалованья (с сохранением 500 рублей квартирных денег и 20 сажен дров). Но поощрение начальства не спасло его ни на сцене, ни в жизни, где он кругом был в долгах.
Все той же щедрой рукой раздавая деньги направо и налево, не зная удержу в мрачных кутежах, он доставлял немало бедствий своей семье. Его не остановило даже рождение 26 августа 1816 года сына, которого когда-то он страстно хотел иметь. Оставаясь все тем же добрым, честным, справедливым, прямодушным человеком, он не мог не терзать себя, когда приходили минуты отрезвления. И «пробуждения» его действительно были «ужасны». Все, что пророчил он себе до женитьбы, сбылось. Из замкнутого им самим круга выйти ему не удалось.
В начале нового сезона, 23 апреля 1817 года, Яковлев, обычно выбиравший для спектаклей в свою пользу пьесы, близкие собственному душевному состоянию, на последний в своей жизни бенефис выбрал «Эдипа царя» Грузинцева. Образом влекомого волей безжалостных богов Эдипа к преступной любви и противным человеческому разуму поступкам он как бы сам подводил итог собственной жизни.