Эти предназначенные для публикации строки по не очень понятным причинам в печать не попали и так и остались в архиве Пильняка, но налицо факт довольно грубого нажима и подталкивания нашего героя, на которого приезжающие из России писатели и поэты производили все же двойственное впечатление, равно как и сама информация о России. Обыкновенно во всех биографиях Толстого факт его перехода на советскую сторону описывается как некое кратковременное решительное действо, но если судить по документам, это было не совсем так. На Толстого со всех сторон давили, но сам он не торопился менять вехи и уж тем более не спешил в Советскую Россию. Примером его неоднозначного отношения ко всему советскому может служить статья о Есенине, опубликованная весной 1922 года в ященковском журнале «Новая русская книга».
«Ему бы холщовую рубашку с красными латками, пере-пояску с медным гребешком — и в Семик — плясать с девками в березовой роще. Такие, должно быть, в давно минувшие времена девкам этим в саду слагали, пели от избытка, от радости таинственного рождения слов, от хитрости, от веселья новые песни, слагали новые сказки. <…>
Живи Есенин триста лет тому назад, сложил бы он триста чудесных песен, выплакал бы радостные, как весенний сок, слезы умиленной души; народил бы сынов и дочерей, и у порога земных дней зажег бы вечерний огонь, — вкушал бы где-нибудь в лесном скиту в молчании кроткую и светлую печаль.
Но судьба сулила ему родиться в наши дни, живет он в Москве, в годы сатанинского искушения, метафизического престидижиторства, среди мерзлых луж крови и гниющих трупов, среди граммофонов, орущих на площадях проклятия, среди вшей, тухлой капусты и лихорадочного бреда о стеклянно-бетонных городах, вращающихся башнях Татлина и электрификации земного шара.
Единый от малых сих искушен. Обольщенный, обманутый, раздробленный душевно, Есенин ищет в себе этой новорожденной мировой правды, ищет в себе подхода, бунта, разинщины.
Милый, талантливый Есенин <…> я верю вам и люблю вас, когда вы говорите:
Но, когда вы через две строчки выражаете желание: —
не верю, честное слово… Милый Есенин, не хвастайте… Вас обманули, что луна — контрреволюционна… А «хулиганы», скифы, вращающиеся башни и поэзобетоны превратились уже просто в уездный эстетизм. Станьте крепче на землю, повторите:
Нетрудно увидеть в этом отрывке не только брань по поводу Татлина (не без присутствия Софьи Дымшиц в подтексте), но и унылую, укладывающуюся в эмигрантскую эстетику картину русской советской жизни — картину мерзлых луж крови и гниющих трупов, чего в 1922 году в России все же было гораздо меньше, чем в 1919-м. Однако время неслось вперед, и в этом смысле именно 1922 год от Рождества Христова, от революции шестой, стал в жизни графа переломным. В начале года писал о проклятиях и вшах, в конце — участвовал вместе с Маяковским, Кусиковым и Северянином — то есть с футуристами! — в вечере, посвященном пятой годовщине октябрьского переворота, где читал отрывки из «Аэлиты». Кто бы мог такое вообразить еще год назад?
А катализатором всего стал выход в Берлине в марте 1922 года ежедневной газеты «Накануне», которая пришла на смену еженедельной «Смене вех», выпускавшейся в 1921 году в Париже и фактически оттуда изгнанной. В Берлине газета сменила свое название («Накануне» для многих подразумевало — накануне возвращения в Россию), стала использовать новую орфографию, чего не позволял себе никто, кроме откровенно пробольшевистской газеты «Новый мир», и принялась проводить сменовеховскую, читай: просоветскую политику.
О сменовеховстве, иначе национал-большевизме, то есть использовании большевизма в национальных целях, написано много, и относиться к этому течению русской мысли можно по-разному, но, быть может, лучше всего суть его изложил Ю. Ключников, автор той самой серой, как сукно, пьесы «Единый куст», при обсуждении которой обозначился первый явный росток конфликта между Толстым и эмиграцией. В апреле 1921 года, ровно за год до описываемых событий, Ключников писал Ященке: