«Суббота, 21 января 1922 г. Милый Иван, прости, что долго не отвечал тебе, недавно вернулся из Мюнстера и, закружившись, как это ты сам понимаешь, в вихре велико- светской жизни, откладывал ответы на письма. Я удивляюсь — почему ты так упорно не хочешь ехать в Германію, на те, например, деньги, которые ты получил с вечера, ты мог бы жить в Берлине вдвоем в лучшем пансіоне, в лучшей части города 9 месяцев, жил бы барином, ни о чем не заботясь. Мы с семьей, живя сейчас на два дома, проживаем 13—14 тысяч марок в месяц, то есть меньше тысячи франков. Если я получу что-нибудь со спектакля моей пьесы, то я буду обеспечен на лето, т. е. на самое тяжелое время. В Париже мы бы умерли с голоду. Заработки здесь таковы, что, разумеется, работой в журналах мне с семьей прокормиться трудно, — меня поддерживают книги, но ты одной бы построчной платой мог бы существовать безбедно... Книжный рынок здесь очень велик и развивается с каждым месяцем, покупается все, даже такія книги, которыя в довоенное время в Россіи сели бы. И есть у всех надежда, что рынок увеличится продвиженіем книг в Россію; часть книг уже проникает туда, — не говоря уже о книгах с соглашательским оттенком, проникает обычная литература... Словом, в Берлине сейчас уже около 30 издательств, и все они, так или иначе, работают... Обнимаю тебя. Твой А. Толстой».
Очень значительна в этом письме строка:
«Если я получу что-нибудь со спектакля моей пьесы, то я буду обеспечен на лето...» Значит, он тогда еще и не думая о возвращении в Россію. Однако это письмо было уже последним его письмом ко мне»{404}
.Почему последним — понятно: иные люди, иные ценности, иные идеи увлекли Толстого. А Бунину как раз в эти сроки, зимой 1922 года, только и оставалось записывать в дневнике: «6/19 января. Письмо от Магеровского — зовут меня в Прагу читать лекции русским студентам или поселиться в Тшебове так, на иждивении правительства. Да, нищие мы!»[38]
{405}Но что касается толстовского письма, то тут с Буниным можно поспорить: все-таки самая важная строка в этом послании не про спектакль, который обеспечит Толстому лето — что лето? — Толстой такими мелкими категориями не мыслил и от гонорара до гонорара (равно как и на иждивении чешского правительства) жить не собирался — самое важное в этом письме — фраза о том, что рынок увеличится продвижением книг в Россию. Рынок — вот ключ ко всему. Россия — рынок, Европа — нет. В Париже с русскими издательствами худо, а в Берлине их тридцать. В сущности, у него была психология рыбака: клюет — не клюет. В Берлине клевало лучше, и с писателями из России Толстому было во всех смыслах интереснее. Это не следует понимать таким образом, что в Берлин Толстой приехал с твердым намерением вернуться в Москву. Осенью 1921 года, как раз в пору переезда из Парижа, Толстой писал в статье, посвященной памяти Николая Гумилева, о России «обезображенной и окровавленной», а убийц поэта называл палачами; Бунина он совершенно искренне уверял в том, что никаких большевиков в Германии никогда не будет, и тем не менее, когда в 1922 году в Берлин приехали Пильняк, Кусиков, Пастернак, Есенин, Маяковский, эмигрантский Париж в глазах Толстого сильно поблек перед этими именами.
«…Помню ужин у А. Н. Толстого, — вспоминал позднее Игорь Северянин. — Крандиевская была в ожидании второго ребенка. Она угощала замечательным итальянским салатом (ее специальность!) и московскими пирожками, которых накладывали на тарелки по 5–6 штук!.. В тот вечер был и Маяковский, и Кусиков, и неизменная Аннушка Чавчавадзе, компанейская и симпатичная девушка. Толстой любил коньяк. Никитке было 8–9 лет. Мальчуган был преинтересный — гордость родителей»{406}
.Маяковского и футуристов Толстой не любил, но дома у себя принимал. То же самое делала почти вся наэлектризованная советским присутствием берлинская эмиграция. Роман Гуль описывал созданный в Берлине по образцу петроградского эмигрантский «Дом искусств», одним из учредителей которого был Толстой:
«В «Доме искусств» в неизменном драдедаме читал заяшные сказки Алексей Ремизов. В плетеном стуле сидел Толстой, скрипя им потому, что был толст. Он пил рейнвейн и смотрел, как на эстраде венгерский скрипач качается в такт танцам Брамса.
Славянскую вязь Ремизова сменял ремингтонный Эренбург. После него с прохладцем читал Толстой «О детстве Никиты». А время доходило до полуночи. И все шли тихими улицами в немецкие пансионы. Россия была за морями, за горами, тридевятым царством, неким государством.
Когда оттуда приехали Борис Пильняк и Александр Кусиков, кафе «Ландграф» вспыхнуло огнями. На вечер публика шла валом. Толстые дамы с пудреницами в сумочках. Со всем штабом редактор «Руля» Гессен. Все «Знамя борьбы» с Шредером и Бакалом, «Социалистический вестник» с Мартовым, Николаевским, Далиным, эсеры «Голоса России», вся литература и журналистика. <…>
Чем больше собиралось русских писателей в Берлине, тем трудней становились их сборища. Разны были русские писатели на шве эпох. И они раскололись»{407}
.