Мемуар красочный, эффектный, хотя справедливости ради надо сказать, что пьесу громили после постановки, и если Сталин ее чем и спас, так это роспуском РАППа. Но то было лишь два года спустя после премьеры. Да и преувеличивать симпатию Сталина к Петру в ту пору не следует. Во всяком случае в 1932 году, беседуя с немецким писателем Эмилем Людвигом, Сталин так ответил на его вопрос о том, допускает ли он параллель между собой и Петром Великим и считает ли себя «продолжателем дела Петра Великого»:
«Ни в коем роде. Исторические параллели всегда рискованны. Данная параллель бессмысленна»{641}
.И уж тем более вряд ли, создавая Петра, имел в виду Сталина Толстой. Все это более поздние реконструкции, равно как и собственные построения автора, который настаивал на марксистском творческом методе: «На «Петра Первого» я нацеливался давно, — еще с начала Февральской революции. Я видел все пятна на его камзоле, — но Петр все же торчал загадкой в историческом тумане. Начало работы над романом совпадает с началом осуществления пятилетнего плана. Работа над «Петром» прежде всего — вхождение в историю через современность, воспринимаемую марксистски. Прежде всего — переработка своего художнического мироощущения. Результат тот, что история стала раскрывать нетронутые богатства. Под наложенной сеткой марксистского анализа история ожила во всем живом многообразии, во всей диалектической закономерности классовой борьбы.
Марксизм, освоенный художнически, — «живая вода». Я не могу не верить, что мы — на заре невиданного в мире искусства».
Левые критики в ответ презрительно называли графа «марксовидным».
«Пьеса А. Н. Толстого — бывшего графа — вчерашнего певца разорившегося дворянства, до последнего времени числившегося в рядах мелкобуржуазных попутчиков, злобная, бешеная вылазка классового врага, прикрытая искусной маской «историчности» <…> искусно замаскированная контрреволюционная вылазка, во много раз более активная, чем «Дни Турбиных» или «Багровый остров», — утверждал критик И. Багелис в «Комсомольской правде» в статье с характерным названием «Для кого сие?»{642}
.В мае 1931 года Авербах, выступая на пленуме ВОАПП (Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей), с высокой трибуны говорил:
«Тех писателей, которые идут к нам, мы должны каждый день заставлять выбирать, — нет единой грузинской, армянской, украинской национальных литератур, выбирайте, с кем вы? Вот вам даны пролетарские писатели и даны такие писатели, как Алексей Толстой, выбирайте — с кем вы?»{643}
Критик А. Селивановский писал о том, что Алексей Толстой «входит в литературную агентуру буржуазии»{644}
.Граф искал сочувствия в писательской среде, но сочувствия не было. Русские писатели, те, кто не были убиты или не кончили жизнь самоубийством, как Есенин, Андрей Соболь или Маяковский, выживали поодиночке — писали письма Сталину, просились за границу, на работу в театры и издательства, уходили в переводы, и чувствовалось, что затеянная в стране коллективизация коснется не только крепких деревенских мужиков. Вся советская литература рисковала превратиться в большой колхоз с Фадеевым в роли председателя. В феврале 1930 года Пришвин, наблюдавший за писательскими делами издалека, писал в дневнике: «Алеша Толстой, предвидя события, устраивается: собирается ехать в колхозы, берет квартиру в коллективе и т. п. Вслед за ним и Шишков. Замятин дергается… Петров-Водкин болеет…»{645}
Колхозы упомянуты Пришвиным не случайно. Существует довольно любопытное свидетельство Юрия Либединского, которое было предназначено для книги «Воспоминания об Алексее Толстом», но в ее состав не вошло и осталось в архиве. Либединский описывает разговор нескольких писателей и драматургов, среди которых был и Толстой:
«Один из присутствующих драматургов сказал, обращаясь к Алексею Николаевичу:
— А все-таки жаль этой уходящей деревни, ее поэзии, ее садов…
Алексей Николаевич устремил на него недоуменный взгляд:
— То есть, позвольте, чего это вам жаль?
— Ну как же, — ответил изрядно оробевший товарищ, почувствовав, что попал впросак. — Сады, соловьи… Ну всего того, что было прелестно в старой деревне…
— Послушайте, вы понимаете, что вы говорите? — спросил Алексей Николаевич. — Старая деревня, это мрак, это невежество, это бездорожье, это одичание! Да если хотите знать, я потому и стал поддерживать Коминтерн, — он именно так и сказал, не Коммунистическую партию, не Советскую власть, а именно Коминтерн, — что коммунисты всерьез покончат на всей планете с этими отвратительными гирями на ногах, с этой мировой деревней.
Он долго не мог успокоиться и все возвращался к этой теме.
Потом, когда мы возвращались домой, Штейн и Чикмадурин время от времени подтрунивали над незадачливым апологетом поэтической деревни.
— Что, решил к графу подлизаться? Думал, что он сразу клюнет на деревенскую поэзию? А ты бы лучше вспомнил его «Овраги», как человек тонет среди бела дня. Вот он тебе и показал деревенскую поэзию.
Когда я спустя некоторое время рассказал А. А. Фадееву эту историю, он усмехнулся и сказал: