— Ну что говорить, у Алеши большой политический масштаб, и это, конечно, характерно — то, что он сказал о Коминтерне. Но при этом он очень русский человек и его патриотическое чувство всегда настороже»{646}
.Так или не так думал Толстой про русскую деревню и старые дворянские гнезда с садами и соловьями, но эту ситуацию нетрудно себе представить. Толстой в присутствии нескольких свидетелей, близких к РАППу, подвергается явной, не важно, сознательной или нет, провокации и дает резкий ответ. И понятно внутреннее состояние человека, которому в любой момент кто угодно мог в шутку или всерьез напомнить о его происхождении, взглядах, привычках, заблуждениях.
В иных вещах он был вынужден быть большим католиком, нежели папа, и усмешка Фадеева, все это видевшего, характерна не меньше, чем признание им толстовского политического масштаба. Самый страшный грех Толстого в глазах Фадеева был все же не в буржуазном прошлом, а в той ловкости и расторопности, с какой граф обделывал свои литературные дела при пролетарском настоящем. Этой ловкости не было, пожалуй, ни у кого из его худородных собратьев, и, как заметил уже в наше время литературовед Мирон Петровский, «продуктивность заводского конвейера сочеталась в его работе с художественным изяществом ювелирной мастерской»{647}
, причем, добавим, неизвестно, чего было больше.Во всяком случае, Фадеев, став в 1931 году главным редактором «Красной нови», писал Толстому по поводу публиковавшейся в журнале очередной литературной халтуры красного графа:
«Алексей Николаевич!
Письмо Ваше, адресованное товарищу Анову (от 8 августа), удивило меня до крайности. Вы, совместно с Сухотиным, предложили редакции «Записки Мосолова», обязавшись представить материал в определенные сроки. Вещь эта всем нам крайне не понравилась, написана она — Вы сами это знаете — чрезвычайно неряшливо, бегло, безыдейно, читать ее можно с любого конца. Но, во-первых, не нам судить Вас — старого опытного писателя, а во-вторых, журнал наш, где совсем недавно сменилась редакция, находится в таком положении, что не может пока что печатать только такой материал, который ему нравится и который действительно находится на высоте — материала, попросту говоря, не хватает. Поэтому мы согласились на Ваше предложение и приняли «Записки Мосолова».
В результате, Вы нам давали через час по столовой ложке этой скучной и кислой микстуры (уверяю Вас — и Вы опять-таки сами это знаете, — что никакой принципиальной разницы между главами, написанными Вами, и главой, написанной Сухотиным, нет) — так или иначе, мы уже обязались перед читателем, — и вдруг (в силу причин, которые никому не интересны, так как они имеют отношение к Вашей с Сухотиным личной биографии, но никакого отношения к художественной литературе) повесть мы обязаны прервать.
Ваше письмо, разъясняющее дело, приходит уже тогда, когда последний номер сверстан, то есть тогда, когда уже ничего изменить нельзя без материальных убытков и длительной задержки номера. Единственный выход для нас — написать конец первой части. Мы это и сделали. Зачем же громкие и фальшивые слова о пролетарской художественной литературе и т. п.? Благодарите Бога, что я (вопреки моим привычкам) ограничиваюсь только этим письмом, но стоило бы Вас высмеять на весь Союз Советских Республик.
Ал. Фадеев»{648}
.Пилюлю от будущего генерального секретаря Союза советских писателей Толстой проглотил, а что ему оставалось? Фадеев был со всех сторон прав. Толстой часто халтурил, писал только ради того, чтобы заработать, не забывая надувать изо всех сил щеки, и после смерти Щеголева продолжал сотрудничать с другими писателями, нимало не заботясь о собственном имени, но борясь за гонорары. Продажность Алексея Толстого была не политической, но экономической — продажность в прямом и для него совершенно неоскорбительном смысле этого слова.
«Я, Толстой, обязуюсь принять и включить в комедию и рассказ все тезисы валютного и пропагандного характера, которые мне даст Валютное управление НКФ»{649}
. Нетрудно представить, что выходило в таких случаях из-под его пера. Зато деньги шли хорошие. Художник уживался с коммерсантом, так что — редкий случай — один не мешал другому.Толстовскую страсть к халтуре подмечал не только Фадеев. В 1932 году Горький разругал написанную в соавторстве с А. Старчаковым пьесу «Патент 119», с чем ведущий драматург покорно и почтительно согласился: «Дорогой Алексей Максимович, когда я поразмыслил над Вашим письмом, — то понял, что Вы правы, и я Вам благодарен за верный тон и художественный анализ»{650}
. Разругают одну, похвалят другую. Вообще, если посчитать, сколько Алексей Толстой всякого мусора написал[69], какое количество пинков за это