«Готовность к чему-либо — к труду, к обороне — наша главная доблесть, вне зависимости так ли это, — рассуждал он довольно уныло, по-вольнонаёмному. — Главное — состояние беспрекословности, оно же «душевный отклик». А дальше хоть трава не расти, всё само собой образуется».
Скепсис Ивана был преждевременным. Он не учёл силу предвидения, какая заложена в генералах с деревенского детства. Они как никто другой знают: туча — ещё не дождь. И когда это подтверждается ждут ордена.
Когда Иван уходил докладывать, локатор был окружён тревожной, угнетающей тишиной. В патлатых кустах шебуршала пискучая дрянь — видно, точили зубы москиты, рассерженные плохим запахом передвижки и докучливым, механическим жужжанием движка. Теперь же крытое сеткой пространство озарялось из распахнутых дверок локаторной достаточно ярким светом, и было видно, как раздетая до трусов обслуга пляшет танец сиртаки над ведёрком со льдом.
— Пронесло!! — встретил Ивана Славушкин, обдав попутно спиртовым ароматом. — Улетели в… на…, к… матери!
Сложность маршрута, объяснённого Славушкиным, позволяла надеяться, что бомбовозы не просто ушли, но и вряд ли вернутся. И всё как-то поменялось вокруг. И сорные кустики стали приятно лохматыми, и Славушкин сделался великолепным, и пожарное ведёрко — серебряным, и даже жамкающие москиты казались заместителями Соловьёв по политической части. Про спирт же и говорить смешно. Он полностью потерял привкус бензина, будто в неополоснутой бочке и часу не ночевал. Вот что значит — а мы ещё кочевряжемся — мирное небо над головой. Под ним и солома едома.
И как бы ни было то накладно, побольше бы таких ложных воздушных тревог, тогда и любые земные крохи — услада и всем ворчаниям конец.
Иван причастился к гуляющей кружке и влился в общий победный танец. Не оттопырился, дескать, ф-фе, ну их, этих гуляк, такие в метро на гармошках играют, не знают приличиев. И это опять же к пользе тревог склоняет, к готовности нумер один. Тревога объединяет.
Но не глыбко донце у кружки, когда из неё ордена обмывают или выход из окружения. И Славушкин как почётный житель Антигуа, взял на себя добавку добыть.
— В склад горючки сейчас не подступишься, — сказал он. — А в Антигуа — круглосуточно…
— Так облаяли же тебя, — напомнил Иван.
— Это с того, что я на слова бедный, — стоял на своём Славушкин. — А ты объяснишь в красках, как мы американцев погнали.
— Ну да, веником и «пошли вон!» — проворчал Иван.
— Тебя для того и учили, чтоб складно врать, — упёрся Славушкин, и локаторщики его поддержали:
— Положение исключительное, Иван!
— Ты один у нас разговорчивый…
— А если тебя хватятся, не откроем. Скажем — двери заклинило… У нас всегда так. Не первый год замужем, что ты!
Локаторщики, видно, поднаторели всем и вся пути отрезать. Отвертеться — поди попробуй! Тем паче, в распоряжении Ивана был «кадиллак» Кузина с полной заправкой, а Славушкин, как нарочно, выходной пароль знал.
Иван сердито в предчувствии, что непременно попадёт в передрягу, сел за руль. Внешне раскрепощённый Славушкин бойко плюхнулся рядом и не совсем уверенно из Земнорайских запасов Ивану выделил:
— Не бойся, скоро поженимся…
На выезде, возле ворот, стерегомых усиленными патрулями, он проскулил как-то надрывно:
— Виктория, братцы, вик-то-ри-я! В смысле — победа.
И, получив в хвост «En modo global!»[32], «кадиллак» помчался в Антигуа.
Глава VII
Дневные волнения утомили Антигуа, и приземистый, вытянутый, как береговое село, городишко спал. Лишь в центре животворной иконой светилось неоновое окошко дона Алонзо — владельца питейной лавочки.
И тут Славушкин маху дал. Первым выскочил из машины и вразвалочку, с видом на мировую к дону Алонзо сунулся. Ставни светлого заведения упали, будто подрубленные, и — мрак, тишина.
— Это же я, Сальвадор, дон Алонзо! — заегозил Славушкин.
Глухие ставни не колыхнулись, молча дали понять, что именно Сальвадор-подрывник, Сальвадор-самозванец глазам степенного дона сегодня особенно неприятен.
— Ишь ты, скажите пожалуйста! — размахался руками Славушкин, перед Иваном стыдясь. — Когда деньгу делаешь, нельзя быть злопамятным. Это тебе не государственный магазин, не за спасибо гнёшься!
— Бесполезно, — сказал Иван. — Тут нам ничего не обломится.
Славушкин покряхтел, почесался:
— Знаешь, Иван, только ты никому, сам понимаешь, — издалека пошёл он. — Тут в бардаке у меня, ну, у дуэньи, проще сказать, кое-что припрятано. Литра с три в молочных бутылках. Чистого. Me компрендес?[33]
— Да ты что? Второй час уже, — напомнил Иван. — Дуэнью твою не добудишься.
— Не говори, чего не знаешь, — сказал Славушкин. — Дуэнья Пуга днём в погребе отсыпается. На холодке! А ночью её и втроём не уложишь. Халатом утрётся — и ни в одном глазу.
Входной фонарь весёлого заведения был погашен. Путь клиентуре здешних окрестностей перекрыли сегодня дорожные патрули, да и злодейство Кузина вспугнуло девушек, отбило охоту трудиться. Однако на втором этаже светилось узорчатое, с выходом на балкон окошко, что не дало почему-то радости Славушкину, а как бы застигло его врасплох.