— Да, Бог мне много помогал. Вообразите: в самый нужный момент, когда это требовалось по сюжету, пошел снег. Вообще-то я не суеверен, в фильме мы много говорим о том, что суеверия в быту — это нехорошо. Суеверия намного опаснее религии, потому что религия может дать тебе что-то хорошее, а суеверия — просто какое-то иррациональное сумасбродство. Но вы знаете, когда я искал подходящий холм, чтобы построить на нем декорации в виде монастыря, я нашел на одном из холмов маленький крестик (показывает жестом) и решил: буду снимать здесь. И это не было проявление суеверности или религиозности: просто, когда работаешь над фильмом, появляется ощущение, что если ты раскроешь свое сознание, фильм сам скажет тебе, что лучше делать, как работать. Вот в чем моя вера. Я уверен: мы все должны понять, что в жизни не всё сводится к тому, что можно потрогать руками, — жизнь намного шире, чем ее материальная сторона, есть, в конце концов, такая непостижимая вещь, как любовь.
Кира Муратова
Самое удивительное ощущение от Муратовой, когда ты оказывался в ее огромной одесской квартире, в которую надо было подниматься без лифта, минуя не ремонтированную «лет пятьсот» лестничную клетку, вполне сгодившуюся бы Кристи Пую в его саге про несчастного господина Лазареску, — это ощущение совершенно неожиданного уюта, какого-то полузабытого, вопиюще, сознательно провинциального, который никак не мог соотнестись с журнально-газетным имиджем гонимой, ранимой, яростной Киры, воевавшей со всеми мыслимыми и немыслимыми мельницами ныне уже угасающего, а не так давно вполне себе кровожадного режима. Она его как бы не замечала, ей такое, абсолютно недекларируемое, право было дано ее Даром, она, блестяще владея искусством «великолепного презренья», отвергая вопросы о советских невыносимостях, тут же переводила стрелки на что-то бытовое, угощала пирогами, упаковывала их в газету — вам еще ехать обратно. Этот мимолетный образ был запечатлен в нашем фильме «Одесса. Муратова. Море», о нем когда-нибудь позже, если получится, а сейчас — рецензия из перестроечного «ИК», которая, разумеется, больше смахивает на признание в любви. И не просто смахивает, а таковым и является.
Описание ребенка прилагается
«…связано с нарушением функций гипотоломической нейросекреции»…
…Даже шрифт в титрах — не знаю, случайно ли, нарочно — школьная гарнитура: таким набирали учебники Пёрышкина и «Орфографию» Бархударова и Крючкова. И слова — наши, чем более надоедлив их одноклеточный смысл, смысл, который мы знаем заранее, еще до того момента, когда человек откроет рот, тем чаще и настоятельнее, в два, три, четыре приема их в нас вдалбливают. Скажем: ведут собак по улице, и вот уже дрябловато-разрозненным аккомпанементом талдычит околоточный хор: «Людям жрать нечего, а они собак развели». Один — с цезурой, а затем крещендо, другой — возвышенно, по-пионерски, третья, словно святцы читает, — нараспев, четвертый патетично, не дав договорить второму и третьей.
Так, кажется, начинался и «Астенический синдром»: какой-то разодранной на части нарочито несинхронной фразой из Льва Толстого — из тех цитат, что пишут в эпиграфах к сочинению на золотую медаль. Тут, в «Чувствительном милиционере», не Толстой, а высказывание уровня «мама мыла раму» — взахлест, с провинциальным занудством. Каждый кадр передерживается до последней степени возможности. Фильм останавливается на каждой точке, передвигаясь мелкими шажками, как какое-то неповоротливое животное, обнюхивающее дорогу: идти — не идти. Одуреть можно.