Он раскрывает свой докторский портфель и вместо стетоскопа, который он всегда прикладывал господину Вейльхенфельду к груди, вытаскивает формуляры, которые он на случай, если дело уже безнадежно, всегда при себе носит. И идет по квартире с формулярами в руках. И так как он забыл спросить фрау Абфальтер, в какой комнате она наткнулась на господина Вейльхенфельда, ему приходится идти из комнаты в комнату и искать его. В этих комнатах, которые отцу, конечно же, хорошо знакомы, сегодня, в понедельник, потому что господин Вейльхенфельд умер, витает нечто, что начинает давить на него, на голову, на грудь, на плечи. У же в первой комнате, в которую он заходит, это гнетет его. И хотя он очень внимательно осматривает ее, долго не может узнать, ему приходится прямо-таки продираться сквозь это тревожное нечто, которое вдруг появилось на стульях, на шкафах этой комнаты, свисает со стен, с ламп и, когда отец проходит мимо, цепляется за него и остается на одежде, на руках, на мыслях. Но отец, стиснув зубы, продирается сквозь это свисающее, тревожное. При этом, потому что он долго не может найти господина Вейльхенфельда, он делает интереснейшие открытия. Кажется, будто господин Вейльхенфельд, который так все-таки и не успел объяснить отцу свою философию, а под конец у него, наверное, и вообще никакой философии не осталось, пройдя по всем этим комнатам, наполнил и их своей агонией, отметил их смертью. Отцу кажется, что везде он находит следы этого умирания, рассеянного по всей квартире, везде ему попадаются вещи, которые господин Вейльхенфельд как будто пометил своей смертью. Да, конечно, это был яд, думает отец, это был для него лучший выход, и чувствует во всех комнатах запах яда и господина Вейльхенфельда. А потом, когда господин Вейльхенфельд уже принял яд, он, видимо, в волнении от того, что сейчас придет — его смерть, — стал бегать по разным комнатам и оставил в них вот это тревожное и гнетущее, и оно распространилось по всей квартире. Как будто он никак не мог решиться, в какой же комнате ему закончить свою жизнь, сказал отец маме в тот вечер, когда ужин наконец-то уже стоял на столе, он положил назад уже взятый и разрезанный кусок хлеба и сказал: Еще не то будет. И потом — пыль везде, рассказывает он дальше, имея в виду квартиру господина Вейльхенфельда, которую он с формулярами в руках обходит, чтобы его найти. Шкафы везде стоят распахнутые, ящики вытащены, белье перерыто, все разбросано и валяется, как будто до отца еще тут кто-нибудь побывал. И наверное, господину Вейльхенфельду, который столько лет провел без движения, тогда страшно захотелось подвигаться, и он несколько раз с развевающимися полами халата пробежал по всей своей квартире. Однако меня это не удивляет, он всегда ходил чуть быстрее, чем ему можно было, говорит отец маме. Позднее, очевидно, его, как и при всех отравлениях, охватило желание пить, пришла
Так вот, вместо черного лимузина, чтобы его переводить, у нас кучер на катафалке с кнутом, восемнадцатого сентября, около десяти, это понедельник. Над нами тянутся по небу длиннущие клубящиеся тучи с дождем. Мне совершенно точно еще не надо в школу, потому что у нас все еще праздник родного края. А мы стоим перед забором Хёлеров и вовсе не пачкаемся, а смотрим то на улицу, то вверх, на тучи. Везде люди из окон высунулись, на некоторых домах еще флаги висят.
А это что, спрашивает сестра.
Катафалк.
Зачем?
Ах, ну за ним, говорю я. Пошли, я тебе его покажу.
Беру ее за руку, и мы идем через дорогу, у которой в этом месте горб такой сделан, чтобы дождик стекал. Потому что дождь уже начался, нам это слышно, мы просто его еще не чувствуем. Потому что мы под яблонями идем, а они его не пропускают.
Ты кабинет уже когда-нибудь видела, спрашиваю я свою сестру.
Нет, говорит она, а он тут есть?
Да, говорю я, там, наверху. И показываю на дом господина Вейльхенфельда. Пошли?
Ну, пошли.