Вадим заковылял с холма в низину. Здесь, сколько он помнил себя, текла небольшая речная протока, постукивали бортами рыбачьи лодки, будили зарю резкие голоса чаек. Но, как в тяжком сне, река отдалялась, отступала, и он так и не ступил на берег. Он пошел обратно и почти сразу очутился под рябинами. Он понял, что так и не рассвело, все тот же тающий сумрак и мягкие вкрадчивые тени. Избы не было, он долго рассматривал вросшие в землю угловые камни. Эти валуны когда-то, еще до Первой мировой, прикатил с озера прадед и сложил над ними окладной венец родовой избы. Теперь не было ничего, кроме этих камней-валунов, странно теплых среди седой осенней крапивы. Вадим присел на камень и долго смотрел в сторону рассвета. Места вокруг – родные, исхоженные, истолченные его детскими пятками. Поля стоят в спелом зерне, значит, где-то есть люди, ведь кто-то же вспахал по весне, засеял да потом еще не раз обошел вкруг поля, оглаживая высокие, в пояс ростом, добротные колосья. Он наугад пошел по пыльной дороге, навстречу едва слышным ударам. Так в Кемже бабы колотили белье на реке. У дороги стоял черный дощатый сарай. Вскоре звук разделился, отстоялся, стал глуше, и он различил сухие четкие удары, словно билась кость о кость. Стук доносился из-за притворенных дверей сарая. Вадим отвалил дверь. В темноте ритмично постукивал деревянный ткацкий станок, за ним сидела незнакомая старуха в черном вдовьем платке вроспуск и сосредоточенно стучала кроснами. Он разглядел сухо поджатые губы и крупный костистый нос. Ему показалось даже, что старуха слепа и работает наугад, по привычке. Длинное белое полотно было намотано на шпильку стана. Наверное, она не в себе, успокоил себя Вадим и, не решаясь заговорить со старухой, вышел из сарая. «Уж не Смертушка ли то моя не спит в ночи, ткет саван?» – вдруг подумалось ему, но без страха и грусти, даже весело.
Вдоль дороги плыл сумеречный туман. На высоком придорожном валуне сидел человек в светлой рубахе.
– Дема…
Так звал его только отец. Отец погиб в путину, когда было Вадиму лет шесть. И он скорее угадал, чем узнал в молодом светлолицем парне своего отца.
– Ты рано пришел, Дема. Иди, сын, рано тебе.
Вадим опустился на колени. Он не смел притронуться к отцу, опасаясь, что тот окажется мягким и текучим существом снов. Но тот сам погладил его по голове и щеке теплой шершавой ладонью. Он взял руку отца, взглянул в лицо. Отец был точь-в-точь таким, как на молодой фотографии, что висела на бревенчатой стене избы. Глаза молодые, очень светлые, с маленькой точкой зрачка.
– Здесь мы все будем молодыми, – задумчиво сказал отец, читая его мысли. – Ты ступай, после придешь…
– Куда мне идти, отец? Кругом темно.
– Да, в этом краю не светает. Только через сон можно уйти, тебе надо заснуть здесь и проснуться там…
– А мама? Я искал ее, нашей избы уже нет.
– Она еще ждет тебя. Иногда мы разговариваем, когда я прихожу в ее сны. Посмотри туда, Дема…
Вадим обернулся. По дороге, покрытой белой пушистой пылью, нетвердо шел маленький мальчик в белой длинной рубашонке до пят.
– Это твой сын, он уже в пути…
Вадим заглянул в серьезное личико, но мальчик не видел его, все так же брел в сторону рассвета.
– Засни, Демушка, засни крепко, сон – смерть малая, глаза смежи и вновь родишься…
Вадим очнулся от ночного холода. Он лежал у дороги в колючем сычужнике. Под головой жестко круглился обомшелый валун, тот самый… Вадим сел, ощупал лицо, пальцы укололись об отросшую, начавшую кудрявиться щетину. На нетвердых ногах он зашагал по дороге. Он был сейчас всего в нескольких километрах от Кемжи, но в наказание за забвение не смел приблизиться к родному дому.
«Прими меня, мама, прости все грехи, омой мои раны, изгони смертные яды, отпои парным молоком, причеши костяным гребнем волосы, вплетая сказку, уложи спать под перестук дождя, а после я расскажу тебе, что нашел ту, единственную, о которой грезил все эти годы…»
Он шел несколько дней, урывая и часть ночи. Угадывая путь по разбитому грейдеру, далеко обходя поселки и маленькие, обреченно тихие деревеньки. Он хорошо помнил карту Спасозерья – назубок выучил ее еще в Москве. На шестой день на горизонте замаячил Сиговый Лоб.
С утра моросило. Мокрая одежда липла к исхудавшей спине. Ботинки выбросил в первый день, опасаясь спрятанной в них радиометки, и шел босой. В ранних дождливых сумерках забрезжила огоньками деревня. Увязая в размытом суглинке, он шел через картофельное поле на эти слабые слезящиеся светлячки. Две сгорбленные фигуры копошились в бороздах среди желтой пожухлой ботвы. Бабы копали картошку, невзирая на поздний час и холодную изморось, – видно, нужда приперла. Они с трудом разогнулись и повернулись в его сторону. Та, что поменьше, рванулась к нему, скользя по размокшей земле, подбежала и безмолвно припала к его груди: Лика, исхудавшая, по-деревенски опростившаяся, погасшая, смотрела на него темными запавшими глазами. Она дышала часто и запаленно, и тяжелая земля сползала с ее рук и одежды.