— Погоди, Андо, попадешься ты мне в руки… Ты думаешь, я штыка твоего убоялся? Я даже пристава Алхазова не боялся. Скажу комиссару, так всыпет по твоим мягким местам, чтоб неповадно было. Он-то тебя наставит на путь истинный. Вам лишь бы на чужое добро зариться. Работать надо, ежели хотите нажить столько добра, как у Мелкумовых. Это вам не год бунта, когда несколько парней стали народ баламутить, натравили людей друг на друга, а сами дали деру.
— Говори, Ата-апер, говори, — раздались голоса.
— Я об том, что мы можем только подсобить друг другу. От сердца к сердцу протянуть тонкий мост, вот он-то людей людьми и делает. Не будь этого, не стоит и на свете жить. Видали, как журавли летят в тумане, как кличут друг друга, и ни один не пропадает. Неужто мы хуже этой птахи небесной? Держитесь друг за друга, пока сдюжим этот лихой год. Вот мое слово…
Бывало, Ата-апер приходил домой, набирал пригоршню крупы, немного пахты — что можно было в доме раздобыть — и посылал в тот дом, где плакал посиневший от голода ребенок, походивший на мешок с костями.
В ту трудную зиму Ата-апер, то и дело проваливаясь в снегу, поднимался к старой церкви, в нищий квартал, известный под названием Мохратах. Он успокаивал крестьян, подбадривал:
— Вот и Мехракерц потемнел. Намедни в Верхнем квартале говорили, что в Ехцакаре уже нет снега. Поднатужьтесь еще чуток, родимые, самая малость осталась.
Ежели в Ехцакаре нет снега, выходит, не сегодня-завтра откроются поля Миджнара, у ручья Езнараца вырастет мята, и какая мята… Совсем немного осталось, умереть мне за вас. Ребятишек как-нибудь прокормите, а сами потуже затяните ремни… У вас ведь желудки луженые, все переварите. Только за детишками присмотрите. Того и гляди, откроются дороги, погоним ослов в Баркушат, там у Ата-апера знакомые среди тюрков есть, каждый из них — хан, султан. Риса у них припасено — на сто верблюжьих вьюков…
Слушали его матери, слушали и согнувшиеся под непосильным бременем отцы, и хоть жизнь была тяжкой, но Ата-апер как-никак был надеждой, или, как они говорили, «слова его будто пшеница, словно хлеб пшеничный».
В начале марта выдались солнечные дни. В ущельях Арегуни растаял снег, обнажился ручеек Езнараца, появились первые кусты темно-зеленой мяты.
Именно в эти дни один за другим скончались пятеро детей, двое из них из одного дома. Этот день был самым тяжким днем для села. Случалось, что молния ударяла в отару овец и погибало больше половины отары, случалось, что в погожий день обрушивался ливень, смывал созревшие хлеба, топил и жнецов, бывало, что мор косил скот и, как редкие колосья после жатвы, во всей деревне оставались три тощие телки, но чтобы от голода померли дети — это было худшей из бед.
Все село собралось во дворе несчастного дома.
Когда из дома вынесли два открытых гроба — мартовское солнце озарило лица детей и засветились золотом их восковые веки. В доме поднялся крик, вопли. Несчастная мать стояла с протянутыми руками на пороге. «Куда вы уносите моих деток, куда уносите?..» — кричала она, воздев руки к солнцу, будто умоляла солнце вернуть жизнь ее застывшим малюткам.
По обычаям этого горного края покойного сопровождали лишь мужчины. Женщины оставались дома, чтобы оплакать новых и старых покойников, почивших вечным сном бог весть когда. А похоронная процессия медленно поднималась к скалам, к древнему сельскому кладбищу.
Сердце Ата-апера переполнилось болью. Он был из тех, кто не раз смотрел в лицо смерти, вступал в единоборство с волком, проходил темной ночью по дремучим лесам, ночевал в ущельях, видел изрубленные трупы, — и не вздыхал, не плакал. Но плач ребенка мог взволновать его до глубины души.
Ата-апер был плоть от плоти этого сурового горного края, и когда процессия вышла из села, душа его надломилась, и он стал причитать. Слыхали ли вы плач горцев? Не те причитания женщин, которые выстраиваются под стеной или вокруг могилы… Они начинают тоненьким голоском и поют, надрывая сердце, распаляя горе, и ни конца этой песне-плачу, ни очищения страданием. Так скорбят женщины-горянки; когда слушаешь их, кажется, что ты заблудился в бездонном ущелье и, куда ни повернешь, всюду громоздятся скалы и нет спасения. Но не так скорбят горцы и не так оплакивал детишек Ата-апер. Он начал низким спокойным голосом, будто первая волна бури, что проносится над полями и лесами, когда покачиваются под ветром травы и перепелка еще не знает, что на ее птенцов посыплется черный град. Ата-апер начал глубоким голосом, как начинают петь оровел — песню пахаря, затем голос его окреп, взвился, закружил по извилистым тропам, и чем выше он поднимался, тем мощнее становился, и оглушительно загремел, как гром на почерневшем небе, и эхо его докатилось до Мехракерца, до самых камней Зингила, и семикратно звенел Пхндзакар[49]
.То был не плач, а ужасающий протест голубому небу, которому вторила пробуждающаяся природа, игорный орел, встревоженный звуком его голоса, вылетел из гнезда. Он уносил на своих крыльях протест человека против смерти.