Били по-деревенски, кто чем мог: ногами, кулаками, обломками жердей. «Кто пестом, кто крестом», — как говорят в Рогачево. Норовили все больше в лицо да под вздох. Вавила сжался в комок. Под градом ударов мелькнула мысль: конец, не увидеть больше ни Лушки, ни белого света.
Ксюша забыла про Сысоя.
— Мужики!.. Камышовцы… не видите, наших бьют… На помощь, — кричала она и ломилась к трибуне, где били товарищей.
Помог ли крик Ксюши? Кто его знает. Площадь бурлила, ходила, как вода в подпорожье в весеннее половодье.
Это фронтовики, товарищи Иннокентия, получившие от Совета землю, мужики, что чаяли ее получить или сердцем чуяли справедливость Совета, вступили в бой.
Ксюша, изловчившись, била наотмашь, как в Рогачево, в ребячьих драках. Только ярость была неизмеримо сильнее. Получая удары, не вскрикивала, не стонала, и сбитая с ног поднималась, норовила ударить кого головой, кого кулаком, кого пнуть ногой и все продолжала кричать:
— Выручайте Вавилу… сюда… Иннокентия выручайте.
Кто-то сзади обхватил ее плечи, попытался прижать руки к телу, но ярость добавила ловкости и силы. Извернувшись ужом, Ксюша вырвалась к, не глядя, ударила по голове нападавшего. И, только крепко ударив, отпрянула.
— Господи… Борис Лукич?..
— Я… — из рассеченной губы хозяина бежала струйка крови.
— Нате платок, утритесь. — Схватилась за голову. Где там! Платок был потерян давно, и Ксюшу пронзила бабья стыдливость: «Неужто простоволосая?.. Да как же это?..»
Нечем прикрыть обнаженную голову.
— Стыд-то какой.
Заметалась, ища платок на земле. Нет ничего. У Бориса Лукича кровь течет с губ. Это она ударила его по лицу. Ой, стыдоба!
Шум боя доносился уже из-за церковной ограды и уходил в переулок.
— Успокойся, Ксюша, — сказал Борис Лукич. — Успокойся. Отбили твоих друзей. Смотри.
— Отбили? И впрямь! — обрадовалась она и тут заметила порванный ворот и полыхавший, как знамя, рукав алой кофты.
— Мамоньки… Ой! — рук только две, а надо и голое плечо прикрыть, и голую голову, и хозяину кровь утереть.
— Идем-ка скорее домой, — распорядился Борис Лукич.
Идя через площадь, Ксюша вдруг ойкнула страшно и прижала кулак к губам. Кто-то толкнул ее изнутри прямо в сердце… Еще…
— Што это? Боже!
Сколько было нужно узнать у хозяина: как попал в Камышовку Сысой? Где он сейчас? Почему Грюн опять обвинила Иннокентия? Она говорила неправду А почему Борис Лукич не вступился за Иннокентия?
Слова рвались с языка, но под сердцем снова кто-то толкнулся.
5.
Вавилу и Егора увели в степь и спрятали за озером в шалаше. Хлеба им принесли, картошки, тряпиц и гущи квасной, чтоб приложить к побитым местам.
Степное раздолье. Хлеба стеной поднимаются у самого шалаша. За ними заросли мальв, будто заря на земле задержалась. Дальше — синее озеро и далеко-далеко за горизонтом сизые горы, где прииск, где Лушка.
Болела спина. В голове непрерывный гуд.
Егор стонал и время от времени сплевывал кровь.
— И што они метят все в морду. Управитель господина Ваницкого — в морду. Жандарма проклятая — в морду. И эти туда же. Хватит с меня слободы, подамся домой, — и растерялся — Куда же домой-то? На прииск только нос покажи, сцапают за милую душу и снова морду расквасят. Вавила, как быть-то теперь? Можа, мы с тобой двое. Последние большевики на земле? А? И то скажи, спаслись чудом.
6.
— А ну, товарищи, выгружайся быстрей из вагонов, — командовал Ельцов. — Выгружайся, говорю. По четыре в колонну… Построились? Старшие сделайте перекличку своим и разделите их до осени по своим волостям. А ну, братва, споем напоследок все вместе.
Пели с присвистом, залихватски. Шестьсот курсантов прощались до осени.
7.
Измучился человек. Кажется, только б до подушки — любой, самой жесткой, только б минуту покоя. И сразу провалиться в ничто, где нет ни видений, ни звуков. Но в голову западает проклятая мысль, может бьЛгь, тоже уставшая. Она шевельнется один раз, другой, зацепится за соседние мысли, и они потекут, закрутятся, и нет силы их унять. Мысли бегут и бегут, иссушая мозг, и с ними уходят последние силы.
Ночь пришла. Клавдия Петровна несколько раз выходила на крыльцо, окликала Ксюшу — ответить не было сил. Забилась за банешку, обхватила руками согнутые колени и, закрывши глаза, ждала: может, только почудилось. С полудня спокойно.
«Ой, снова толкает. Под самое сердце. Неужто он? Ксюша схватилась обеими руками за живот, и поняла: бьется ребенок!
Сысоев!
Посидела без дум. Потом начала приходить в себя. Дашутке соседской семнадцатый годок шел, когда у нее живот расти начал…
Маленькая была Дашутка и добрей, пожалуй, всех на селе. То подраненного вороненка домой принесет и, несмотря на трепку мачехи, кормит, лечит его; то узнает: где-то бросили в огород котенка — и тоже принесет в избу. Все любили ее, а забрюхатила и как подменили село.
— Го-го, — гоготали парни, проходя мимо Дашуткиной избы.