— Это был несчастный случай. Хамид — простой араб, живущий в пустыне. Он никогда раньше пистолета не видел.
— Вздор!
— Нет. Раньше он оружия в руках не держал. Он и его братья тайком привезли вас в Лагуат. Они очень рисковали. Вы должны быть им благодарны.
— Ты знаешь, кто я такой?
— Знаю. Вы — тот солдат, который работал вместе с моим мужем. Вы с ним работали на ФНО.
— Хорошо. Теперь мне обязательно надо связаться с ФНО и передать донесение Тугрилу.
— Не волнуйтесь. Тугрил получит донесение. За ним уже послали.
— Когда он приедет?
Молчание. Обдумывает ответ.
— Скоро. Я рада, что вы здесь. Без мужчины в доме непросто, к тому же вы можете рассказать мне, как погиб мой муж. Он вами очень восхищался.
— Пора делать укол.
Перехватив тоскующий взгляд, который я устремил на шприц, она улыбается:
— Морфий трудно достать. Аптекари не продают лекарства, если думают, что ими будут лечить феллахов. Хорошо, что у меня есть друзья. Я оказываю услуги им, а они — мне. Но мы должны экономить наши запасы.
После двух неудачных попыток найти вену и наконец удачного, хотя и болезненного — Зора все — таки не профессиональная медсестра — укола в руку она отходит.
— Ну что, уже лучше? Вам это, по-моему, нравится больше, чем мне.
Это издевательство, а не выражение недовольства.
Стоя рядом с кроватью, она, словно в танце, слегка выгибается, выразительно показывая, как неудобно отвислым грудям и ягодицам внутри синего платья из искусственного шелка. Когда она выходит из комнаты, в ее развязной походке безошибочно угадываются самодовольство и насмешка. Думаю, она меня ненавидит. Объективно я это одобряю. Она, ее покойный муж и я — а также арабы в пустыне и угнетенные алжирские женщины — мы все заодно. Но даже при этом таким людям, как Зора, полезно ненавидеть таких людей, как я. Ведь, несмотря на то что я на ее стороне, она должна ненавидеть мужчину, европейца, выпускника Сен-Сира, офицера-колонизатора. Эту ненависть я одобряю. Объективно она полезна. Классовая ненависть — величайшая сила, работающая на всеобщее благо. Это орудие перемен. Нужно ненавидеть богатых, могущественных, преуспевающих, и хотя я связал свою судьбу с угнетенными, давняя близость к классу угнетателей растлила меня навсегда. Признавая это, я понимаю и одобряю двойственное отношение Зоры ко мне. По крайней мере, так мне кажется.
Боль не возвращается, ощущения после укола и вправду очень приятные — Мне вспоминается Ханой. Мы с Мерсье решили наведаться в притон курильщиков опиума — хотя это был не совсем притон, а так, маленький зальчик над ночным казино, куда можно было удалиться, чтобы курнуть. Я был слегка навеселе и лишь с большим трудом сумел сосредоточиться на нагревании шариков опиума над пламенем и на ритуале раскуривания трубок. Потом я попытался прочесть страничку «Лучшего из Ридерз дайджест», но и это оказалось нелегко. Лучше бы я остался танцевать внизу. Но тогда мы были молоды и считали, что до отправки на фронт надо успеть все перепробовать. Это было еще до Дьен-Бьен-Фу. Мы пили зеленый чай и ждали, когда начнет действовать содержимое наших трубок за десять пиастров. Я все время думал о той девушке, Кошинуа, с которой собирался танцевать. Меня то уносило во тьму, то выносило обратно, однако я полагал, что опиум не действует. И все же, думал я, тому, кто здесь побывал, будет что рассказать своей девушке во Франции. Когда в голове прояснилось, мне показалось, что Мерсье уже некоторое время говорит.
В тот год Мерсье читал Маркса и Мальро. Сейчас при мысли об этом я улыбаюсь. Тогда Мерсье пытался заделаться интеллектуалом. Эти попытки ни к чему не приводили — разве что к чтению новых книг. Читая книги, марксизм не усвоишь, его надо выстрадать в жизни. Впрочем, в то время меня подобные вещи не интересовали, однако на третьей нашей трубке Мерсье пустился в довольно бессвязные рассуждения о том, какой смысл вкладывал Маркс в слова: «Религия есть опиум для народа».
— Ты должен понять, — сказал он, — что в девятнадцатом веке опиум считался не наркотиком, а стимулятором. Рабочие парижских фабрик употребляли его, чтобы продержаться до конца смены. При внимательном прочтении высказывание Маркса: «Религиозное страдание есть одновременно выражение реального страдания и протест против реального страдания. Религия — это вздох угнетенного человека, сентиментальность бессердечного мира, душа бездушных обстоятельств. Религия есть опиум для народа…» — нельзя истолковать как решительное осуждение опиума или религии. Несомненно, можно быть добропорядочным католиком и в то же время марксистом.
Пока Мерсье говорил, китаец у двери не переставал кивать, но я не знаю, понимал ли он по-французски.