И было, не смотря ни на что, очень весело. Бесшабашно как-то. Джаз, Кальман, фокстрот, первые мюзиклы, расцвет Великого Белого Пути (так называли из-за круглосуточной яркой освещенности театральную часть Бродвея), очень витиеватый, порой очень забавный, уличный сленг, увековеченный, в частности, именно тогда снискавшим популярность Деймоном Раньоном, пришедшим в литературу по одной из американских традиций из журналистики и отстреливающим двумя пальцами (!) семьдесят пять слов в минуту на машинке («Утро холодное, как сердце блондинки») — и никаких войн! В это очень верили. Считалось, что войны всегда ведутся в Европе, поскольку европейцы — милитаристы по натуре. А нам войны не нужны. Мы лучше будем веселиться.
В 1924-м году умер последний великий оперный композитор — Джакомо Пуччини, почти успев закончить последний свой шедевр — оперу «Турандот». Незадолго до смерти он написал кому-то, что опера закончилась, как жанр, поскольку «аудитории согласны терпеть музыкальные опусы без мелодий». Так ему казалось в Италии. Он был прав и не прав. Да, итальянцы, австрийцы и даже немцы, составлявшие большинство «ценителей серьезной музыки», действительно слушали всякое формалистское и атональное говно — бесконечных бюрократов от музыки, большинство чьих фамилий сегодня прочно забыто, некоторые остались, поскольку имели больше полезных знакомств в музыкальном мире — Малер, Барток, Берг, Шонберг, Шостакович, Ивз, Копланд, Нильсен, Бриттен. И все же, и все же…
Обычный снобизм, нахальный эстетизм — явления в общем полезные. Но бюрократический снобизм — это очень тоскливо и уныло. Бюрократ не действует, но функционирует, не чувствует, но реагирует, не выражает, но включается, как звуковоспроизводящее устройство. Вся эта шушера, «ценители серьезной музыки» по бюрократической традиции презирали легкие жанры, а именно там, в легких жанрах, музыка продолжала жить — в двадцатые, тридцатые, сороковые годы. Механизировалась она только в середине пятидесятых.
Скотту Джоплину сегодня помогает происхождение — он был негр. Тем не менее, несколько его фортепианных вещей, несмотря на джазовую зацикленность, шедевральны. Начал писать музыку Джордж Гершвин — последователь одновременно Кальмана и Чайковского, плюс джазовые формы времен Бель-Эпокь, такое вот странное сочетание. Чарли Чаплин к своим фильмам музыку писал сам, и писал неплохо.
К сожалению, уже тогда возникла порочная практика музыкальной импровизации в концерте, и тогда же начали путать исполнителей с композиторами. К примеру, все известные вещи Луи Армстронга написаны вовсе не им.
Тем не менее — музыка звучала повсюду, и большинство этой музыки было — живое. Т. е. было уже тогда радио, и не первое десятилетие существовала звукозапись — но в кафе, в ресторане, в нелегальных барах играли живые, не усиленные электричеством, инструменты.
Кругом была, поспешим заметить, если не нищета, то, по крайней мере, бедность. Но на нее не обращали внимания! Продовольствия почти всем хватало. Веселились. Говорят, переломным стал год обвала биржи, но это не так. Когда рухнули акции, никто, кроме самих акционеров, не стал беднее. Бедных и так было очень много — в то время, и по всему миру, и в Америке тоже. Обвал был просто сигналом. В доказательство того, что обвал этот был — чистая символика, а вовсе не реальная экономическая данность — вот вам забавный факт. Биржа грохнулась в 1929-м году. Пиком последующей Великой Депрессии считается 1933-й год. Эти два года являются также годами начала и завершения постройки самого красивого небоскреба на земле — Эмпайр Стейт, на Тридцать Четвертой Улице. Откуда-то ведь взялись деньги на его постройку, не так ли.
Никто и не заметил, как иммигрант из России, именем Владимир Зворыкин, запатентовал «иконоскоп». Массовая промышленность еще целых тридцать лет возилась с этим его изобретением, пока наконец не вычислила, как лучше всего запустить новшество на рынок.
Меж тем Генри Форд продолжал штамповать автомобили. Наметилась первая волна субурбанизации — слабая, медленная, но неприятно масштабная.
Пришло время сказать несколько слов об интеллигенции.
Американская интеллигенция, вместе со всеми интеллигенциями всех цивилизованных стран, влюблена была — сперва в естествознание и равноправие женщин, в Дарвина, в Маркса, в идею существования без Бога. Затем вся она, за исключением русской интеллигенции, влюбилась в Русскую Революцию (русская интеллигенция в ней, революции, быстро разочаровалась — но у нее выхода не было, по ней открыли огонь).
Это несерьезно, скажут мне. Уж прямо
Были. Но у них, думающих, тоже выхода не было, как только влюбиться в эту самую Революцию. В идею Коммунизма. Им с отрочества внушали, что Бога нет. А некоторые евангельские истины им помнились. Вот они и поверили — в Новый Завет без Бога. Как раз образ Советской России очень подходил к этому понятию.