Красивый бульвар для прогулок тянется в Пуатье вдоль гребня высокого холма, по склонам которого лепится городок. Густо обсаженный могучими деревьями, холм высится над плодородными полями, где некогда сражались за свои права и одерживали победы английские принцы.
[145]На другой день после свидания с мадам де Сентре Ньюмен провел на этом тихом бульваре много времени, шагая из одного конца в другой и глядя на места, где разворачивались вышеуказанные исторические события. Однако, если бы впоследствии его спросили, что там теперь — угольные шахты или виноградники, он, увы, не знал бы, что ответить. Горе переполняло его душу, и чем больше он предавался размышлениям, тем ему становилось тяжелее. Мучительное чувство, что мадам де Сентре потеряна для него безвозвратно, не оставляло его, но при этом он не считал, будто, как выразился бы сам, пришла пора сдаваться. Перестать думать о Флерьере и его обитателях он не мог. Ему казалось — надо лишь подальше протянуть руку, и он наткнется на брезжущий где-то огонек надежды, и тогда все наладится. У него было ощущение, что он нажимает на ручку запертой двери, нажимает сильнее и сильнее, стучится, кричит, зовет, упирается в дверь коленом, трясет ее изо всех сил, но ответом ему служит лишь проклятая мертвая тишина. И все же что-то его у этой двери удерживает, что-то не дает разжать пальцы. Его план был так хорошо продуман, так тщательно выношен, он так радовался обретению своего идеала, будущее счастье представлялось таким безграничным, необъятным, что столь совершенный замысел просто не мог рухнуть от одного удара. Казалось, безнадежно поврежден сам фундамент возведенного им здания, и все-таки Ньюмен упрямо стремился сохранить остальное. Его снедало чувство чудовищной несправедливости, с какой прежде ему не приходилось сталкиваться и он никогда не думал, что столкнется. При всем добродушии его не хватало на то, чтобы смириться с поражением и удалиться не оглядываясь. Он оглядывался беспрестанно и безутешно, и то, что открывалось его глазам, не смягчало боли. Он вспоминал себя, каким был с Беллегардами — преданным, великодушным, на все согласным, терпеливым и терпимым, всегда готовым спрятать в карман нередкие обиды и проявлять бесконечное смирение. Готовым унижаться, выносить щелчки, покровительство, иронию, насмешки — мириться с этим как с непременным условием сделки — и все понапрасну! Нет, он вправе был возмущаться и протестовать! Подумать только — его отвергли из-за того, что он занимается коммерцией! Будто он хоть раз заикнулся или задумался о коммерции с тех пор, как познакомился с Беллегардами! Будто он за это время хоть раз руководствовался в чем-нибудь коммерческим интересом! Будто он с радостью не согласился бы навсегда отказаться от занятии коммерцией, лишь бы хоть на волосок умалить любой, доступный Беллегардам шанс сыграть с ним эту злую шутку! А если считать, что занятия коммерцией — достаточное основание для подобных шуток, то можно только удивляться, как мало те, кто к ним прибегает, знают о разряде людей, коих именуют коммерсантами, и об изобретательности этих людей, предпочитающих шутки такого рода не спускать. Надо сказать, что щелчки, которые Ньюмену пришлось терпеть от Беллегардов, стали казаться ему столь невыносимыми лишь теперь, когда он был во власти обиды, а тогда, в пору его стремительного ухаживания за мадам де Сентре, все эти унижения терялись и растворялись в мечтах о безоблачно-голубом будущем. Но сейчас он со злобой вынашивал свою глубокую обиду — он чувствовал себя славным малым, которого предали. Что касается мадам де Сентре, то ее решение вселяло в него ужас, и он был не в силах ни понять его, ни постичь причины, к нему приведшие. И от этого чувствовал себя связанным с нею еще неразрывнее. Раньше он и не думал тревожиться из-за того, что мадам де Сентре — католичка, католицизм был для него пустым звуком, и допытываться у нее, почему она облекла свои религиозные чувства именно в эту форму, он посчитал бы неуместным, отнеся подобные расспросы к проявлению протестантской нетерпимости. Если на почве католицизма взрастают такие прекрасные белые цветы, почва эта не может быть вредоносной. Но одно дело — быть католичкой, и совсем другое — ни с того ни с сего пойти в монахини! И надо же было, чтобы против Ньюмена — оптимиста, человека своего времени — использовали столь старомодный, столь нелепый ход, в этом угадывалась какая-то мрачная ирония судьбы. Наблюдать, как перед вами разыгрывается трагический фарс, как женщину, созданную для вас, предназначенную быть матерью ваших детей, хитростью от вас уводят, — было от чего прийти в отчаяние, не соглашаясь верить в этот кошмар, наваждение, обман чувств! Но проходил час за часом, а обман не развеивался, и у Ньюмена в душе оставалось только воспоминание о страстном объятии, в которое он заключил мадам де Сентре. Он восстанавливал в мыслях каждое ее слово, каждый взгляд, перебирал их в памяти, пытаясь выискать в них скрытый смысл, найти ключ к загадке ее поведения. Что она имела в виду, говоря, будто ее чувства к родным — своего рода религия? Эта религия попросту являлась почитанием принятых в семье правил, и верховной жрицей этой религии была непреклонная старуха мать. Сколько бы мадам де Сентре по своему благородству ни выворачивала все наизнанку, ясно было одно — против нее применили силу. Движимая тем же благородством, она хотела выгородить своих родных, но у Ньюмена горло перехватывало при мысли, что они выйдут сухими из воды.