Прошли май и июнь, шел июль, диссертация моя была готова, и статьи тоже были закончены, я собралась на днях послать их в редакцию и ждать, я знала точно, первой разрушающей силовой волны, как от ядерного взрыва. А пока мы с Марком планировали поехать отдохнуть на пару недель, куда-нибудь к морю. Все более или менее вошло в русло, не до конца, конечно, но потихоньку входило, и однажды мне неожиданно позвонил домой Джефри и застал врасплох.
Был уже почти вечер, Марк подошел к телефону и лишь пожал плечами, передавая мне трубку, и я взяла, вслушалась в голос и не различила сразу, а когда узнала, почувствовала сердцебиение и выдержала паузу, чтобы успеть спрятать подступившее волнение.
Оказалось, что звонил Джефри по делу, если это могло называться делом. У Зильбера случился инфаркт, уже несколько дней назад, и сначала было очень плохо, и он, Джефри, не хотел меня беспокоить, но сейчас стало получше, сейчас дед уже может говорить и даже ходить немного, и он сам сказал позвонить мне и попросил меня приехать.
Я не удивилась просьбе, во мне все сжалось, когда я услышала про инфаркт, и почему-то я даже ощутила нечто похожее на вину, хотя умом понимала, что никакой вины у меня перед ним нет, да и быть не может. Я спросила, когда мне лучше подъехать, что, если я приду завтра с утра и проведу в больнице полдня. На что Джефри ответил: конечно.
Марк, узнав, что у Зильбера инфаркт, казалось, сам расстроился, что было трогательно, я видела, что последнее время он старается быть отзывчивым и чутким, и у него это, надо сказать, очень даже получалось. Он сказал, что, конечно, я должна поехать и пробыть там, сколько потребуется, и что он завтра с утра сам отвезет меня в больницу.
Когда я вошла в палату, Зильбер спал, и я тихо присела на стул у кровати. Он был весь в каких-то подсоединенных капельницах и прочих кислородных устройствах, и уже от этого выглядел постаревшим, вернее, просто старым и жалким, в смысле — его хотелось жалеть. Нос его, всегда большой, сейчас заострился на похудевшем лице, и нераспознаваемость глаз, закрытых веками, меняло все лицо и делало его неузнаваемо упрощенным.
Он проснулся через полчаса и, открыв глаза, посмотрел на меня, и глаза его, как два знакомых щенка, тут же попытались сорваться с привязи и прыгнуть ко мне и потереться о щеку, но не смогли.
— А, Марина, — сказал Зильбер, и в голосе его не было ни удивления, ни радости, так, констатация, — спасибо, что пришли. Вам Джефри позвонил? — Я кивнула.
— Вы как, профессор? — спросила я.
— Да, кажется, выкарабкиваюсь. Они говорят, — он кивнул в сторону коридора, — что все будет нормально. — Он как-то очень по-стариковски вздохнул. — Что ж, будем надеяться.
Голос его тоже изменился, стал тише, менее выпуклым, с меньшими интонационными модуляциями, хотя акцент заметно усилился, и иногда мне приходилось напрягать слух, чтобы понять его. Казалось, ему было тяжело правильно произносить так и не привившиеся за столько лет звуки, видимо, эта работа стала сейчас слишком утомительной, а может быть, ему было безразлично, какое он производит впечатление. Он почти поймал мои мысли, но только почти.
— Странно вам, Марина, меня видеть таким, — сказал он и, как бы поясняя, каким «таким», с высоты подушки провел взглядом по своему длинному телу, укрытому простыней. — Но ничего, тоже жизнь, каждый человек может оказаться...
Он не договорил, казалось, он уговаривал не меня, а самого себя, и я, не зная, что ответить, накрыла своей ладонью, хотя и частично, его большую, с выступающими жилами руку, подсвеченную синеватыми линиями подкожных вен.
— Все будет хорошо, профессор, — сказала я коротко и повторила, потому что он молчал: — Все будет в порядке.
— Вы знаете, Марина, — произнес Зильбер после паузы, — казалось, он просто думает вслух, — это странно, я вспоминаю сейчас: в молодости любая перемена в организме, любая его дисфункция... даже не дисфункция, а просто возрастное изменение вызывало панику, стресс, шоковое состояние, — он замолчал, обдумывая следующее предложение или просто переводя дух. — А с возрастом свыкаешься. С возрастом перестаешь обращать внимание на изменения, воспринимаешь их как должное, более того, становишься к ним психологически невосприимчивым. А потом то же самое происходит с болезнями: сначала пугаешься, а потом — даже не то что привыкаешь, а принимаешь саму идею естественности болезни. Так, наверное, и со смертью.
Он замолчал. Я приготовилась выслушать все, я за этим сюда и пришла, чтобы слушать, если ему это помогает. Зильбер продолжал молчать, и я заметила улыбку на его неулыбчивых губах, она разрасталась, и он не мог уже сдержать ее.
— Что, профессор? — спросила я, но он только замотал отрицательно головой. И все-таки ему не терпелось что-то мне рассказать, я видела это, и стала настаивать.
— Хорошо, — наконец согласился он, — хотя я и не уверен, что эта история подходит для вас, но вы ведь, Марина, уже большая девочка.
«Вот кокет», — подумала я, но вслух согласилась, что да, вполне большая и взрослая, и он мне все может рассказывать.