— Голый? — яростно подхватил Вавочка. — Это я голый? Это голый? Это голый? Это?..
Говоря, он совал в лица рукава пиджака; поддёргивал брюки, чтобы предъявить носки; хватался за галстук, выпячивая шпагу; тыкал пальцами в запонки.
Все смешались окончательно. Гербовников моргал.
— Вот дура-то, прости Господи, — негромко подвёл итог тёть-Таин муж и вышел.
— Раечка, — позвал Гербовников. — А ты не обозналась?
— Ниэт! — успокоившаяся было Раечка снова заревела.
— Ну, может быть, один был одетый, а другой голый? — с надеждой спросил старый казак.
— Ниэ-эт! О-оба-а…
— Что, быстро пришлось одеваться? — зловеще спросил он тогда Вавочку. — Как по подъёму? Ты кого провести хочешь? Кто был второй? Из нашего дома?
— Да он же! Он же и был второй!.. Он и был… — вмешалась сквозь всхлипы Раечка.
— Ладно. Допустим. А первый тогда кто? — Старого казака, видимо, начала уже раздражать Раечкина тупость.
Вместо ответа последовало хлюпанье, из которого выплыло:
— …и утром тогда…
— Что утром? — ухватился Гербовников, пытаясь вытрясти из пострадавшей хоть что-нибудь внятное.
— Он… постучал… А он ему открыл…
— Ничего не понимаю. Кто открыл?
— О-он…
— А постучал кто?
— То-оже он… — Раечку вновь сотрясли рыдания.
Тёть-Тая с восторженным лицом подбиралась к центру событий.
— Раечка! — позвала она сладенько и фальшиво. — Раечка! Сейчас мы всё уладим. Всё будет в порядке, Раечка. Пойдём со мной, пойдём, золотая моя, пойдём. Кого надо накажут, а ты, главное, не волнуйся…
Приговаривая таким образом, она бережно взяла нетвёрдо стоящую на ногах Раечку и вывела на площадку. В дверях обернулась и сделала страшные глаза.
И тут Вавочка раскричался. Он кричал о том, что это издевательство, что он подаст в суд на Гербовникова, который ворвался в частную квартиру, да ещё и вооружённый (Вот она, нагайка-то! Вот! Все видели!), что если верить каждому психу — то это вообще повеситься и не жить!..
Вернувшийся на крики тёть-Таин муж мрачно басил, что он бы на Вавочкином месте этого так не оставил, что он ещё пять лет назад заметил, что Раечка не в себе, просто случая не было поделиться.
Остальные убежали суетиться вокруг Раечки.
Тогда старый казак Гербовников сунул нагайку за голенище и в свою очередь закричал, что на него нельзя в суд, что казачий круг этого не допустит, во всяком деле бывают промашки, и вообще, кто ж знал, что Раечка вдруг возьмёт и рехнётся!
Потом крякнул, примирительно потрепал Вавочку по плечу, сказал зачем-то: «Спаси Христос», — и ушёл вслед за тёть-Таиным мужем.
Вавочка захлопнул за ними дверь, доплёлся до кровати, сел. Глупость он сегодня утром совершил невероятную, вот что! Надо было не раздумывая хватать паспорт и рвать из этой квартиры, из этого города… Из этой страны, прах её побери! Но кто ж тогда знал, что всё так обернётся, что ничего ещё не кончилось…
Рядом с его ногой из-под кровати чутко, осторожно, как щупик улитки, высунулась голова, с другой стороны — другая. Пытливо взглянули, вывернув шеи, на сидящего. Вылезли, сели рядом, уставив пустые глаза в сторону вечереющего окна.
А может, и сейчас не поздно, а? Так, мол, и так, хорошие мои, взял я паспорт, а вы давайте…
Диковато переглянулись и поняли, что нечего и надеяться.
Голым стало холодно, они встали, направились к шкафу, открыли и принялись сперва вяло, а потом шумно делить оставшееся барахло. Не поделив, обернулись к третьему.
…После некоторого сопротивления раздеваемого, троица приняла следующий вид:
Первый — брюки от выходного костюма, носки, белая рубашка с запонками.
Второй — выходные туфли, линялые короткие джинсы из нижнего ящика и защитного цвета рубашка от парадного мундира, что висел в гардеробе при всех неправедно добытых перед дембелем регалиях.
Третий — сандалии на босу ногу, армейские брюки, майка и поверх неё пиджак от выходного костюма, из кармана которого торчал, мерцая миниатюрной шпагой, скомканный галстук.
И все трое молчали. Молчали с того самого момента, когда захлопнулась дверь за старым казаком Гербовниковым.
Нехорошее это было молчание. Стало, к примеру, заметно, что комната перестала быть гулкой: гасила, укорачивала звуки, будь то всхлип, кашель или писк деревянной кровати, когда кто-либо из них вскакивал, словно собираясь бежать, и, уразумев, что бежать, собственно, некуда, брёл, скажем, к креслу — присесть на подлокотник.
Все трое были на грани истерики — и молчали. Давление росло при закрытых клапанах; каждый этот укороченный звук — скрип, всхлипывание, кашель — бросал сердце в новый сумасшедший перепад, дрожали руки.
Вечерело быстро. Откуда-то взявшиеся тучи, словно комком пакли, заткнули прямоугольный колодец двора; три его видимые стены стремительно становились клетчатыми от вспыхивающих жёлтых окон.
Тот, что сидел на кровати, встал, но так и не решился, куда переместиться. Тогда он повернул к тем двум бледное в слезах лицо и срывающимся голосом бросил:
— К чёрту! Я ложусь спать! — И перешёл на крик, будто кто-то мог ему запретить это: — Слышите? К чёрту! Всё к чёрту! Я ложусь спать, пропади оно всё пропадом!