Проснулся он перед рассветом в съехавших набекрень наушниках и с чудовищной жаждой от сна, где он на четвереньках пересекал пустыню, таща на себе единственный концертный рояль туарегов. Он попил из крана в ванной, уложил себя в постель и лежал, час за часом, с открытыми глазами, изнуренный, обезвоженный и встревоженный, и снова принужден был беспомощно состоять при своей карусели.
Пробудившись от короткого сна в середине утра, он понял, что творческий шквал закончился. И дело было не только в усталости и похмелье. Едва он сел за рояль и попробовал две-три вариации, как выяснилось, что не только этот пассаж, но и вся часть умерла — пеплом стал хлеб во рту у него.[24] Он не осмеливался всерьез подумать о самой симфонии. Когда позвонила секретарша договориться о том, чтобы забрать последние страницы, он был резок с ней и потом пришлось звонить самому, извиняться. Он вышел на улицу, чтобы проветрить голову и отправить Вернону открытку, которая читалась сегодня как шедевр сдержанности. По дороге купил газету «Джадж»; чтобы не отвлекаться, он отказался от газет, от теле- и радионовостей и в результате пропустил весь период раскрутки.
Поэтому он испытал шок, когда, придя домой, развернул на кухонном столе газету. Гармони позирует, кокетничает перед Молли; камера в ее теплых руках, ее живой глаз ловит в видоискателе то, что сейчас показали Клайву. Но первая страница ошарашивала не потому — или не только потому, — что человека застигли в щекотливом положении, а потому, что газета взвинтила себя до такого исступления и пустила в ход такие сильные средства. Словно раскрыт какой-то преступный политический заговор или труп найден под столом в Министерстве иностранных дел. Так нецивилизованно, так несоразмерно, так топорно. И столько бездарности в этих стараниях газеты быть жестокой. Например, преувеличенно-издевательская карикатура и передовая статья с дешевой игрой слов «партия синих»[25] и «партия голубых», рассчитанной на быдло, и «Талейраном в юбке», и хилым каламбуром «облачение» — «разоблачение». Снова вернулась мысль: Вернон не только отвратителен, он определенно сумасшедший. Что, однако, не мешало Клайву его ненавидеть.
Похмелье продолжалось оба выходных, залезло в понедельник — нынче восстанавливаешься не так быстро, — и общая тошнота создавала подходящий фон для горьких размышлений. Работа застряла. Вчерашний роскошный плод сделался сухой былинкой. Переписчики рвались получить последние двенадцать страниц партитуры. Директор оркестра звонил трижды, и голос его дрожал от сдерживаемой паники. Концертгебау[26] арендован со следующей пятницы на два дня репетиций за дикие деньги, приглашены по просьбе Клайва дополнительный ударник и аккордеонист. Джулио Бо с нетерпением ждет конец партитуры, и в Бирмингеме все уже согласовано. Если к четвергу в Амстердаме не будет всех оркестровых партий, ему — директору — не останется ничего другого, как утопиться в ближайшем канале. Утешительно было слышать о чьих-то мучениях, превосходящих твои; тем не менее Клайв отказывался отдать последние страницы. Он тянул из-за этой важной вариации, и, как бывает в таких случаях, ему уже казалось, что от нее зависит все здание симфонии.
То была, конечно, гибельная идея. Когда он вошел в студию, грязь повергла его в уныние, а когда сел за партитуру — рукопись более молодого, уверенного и одаренного человека, — оказалось, что не может из-за Вернона работать, и гнев его удвоился. Потерял сосредоточенность. Из-за идиота. Становилось ясно, что у него отняли шедевр, вершинное произведение всей его жизни. Эта симфония научила бы публику, как надо слушать —