После окончания службы в церкви оба брата направились вместе в близлежащий пасторский дом; они шли рядом, пастор по правую руку генерала; обоих, по-видимому, мало беспокоило выражение общественного мнения, запечатленное на лицах встречных.
Дома Вертмюллер духовного звания повел за собой Вертмюллера светского, как провинившегося грешника, в свой пасторский кабинет и тщательно запер за собой двери. Затем он подошел вплотную к насмешнику.
— Брат, ты поступил со мной очень нехорошо. — И пастор сделал такое движение, как будто хотел схватить генерала за ворот.
— Руки прочь! — воскликнул тот. — Мы что, будем драться? Подумай о своей должности, о своем сане!
— Моя должность, мой сан? — повторил медленно, с горечью пастор.
На его седой реснице повисла слеза. Этими четырьмя простыми словами было сказано то же, что нас так потрясает в великолепной тираде Отелло, когда он прощается со своим прошлым. Генерал отвел взгляд: слезы на глазах старого человека — это уже и для него было слишком.
— Ну-ну, — стал он утешать пастора, — ты проявил изумительное хладнокровие! Клянусь честью, ты истинный Вертмюллер! Ты мог бы стать великим полководцем.
Но старик не поддался на лесть.
— Что я тебе сделал? — возмущенно спросил он. — Позволял ли я себе когда-нибудь уколы и намеки в твой адрес? Мешал ли тебе быть закоренелым язычником? Разве я не выгораживал тебя когда только возможно? И в благодарность за все это ты коварно подменяешь пистолет, шут ты эдакий! Зачем ты осрамил меня? Потому что тебе несладко в собственной шкуре!
— Ну-ну! — сказал генерал.
Тут раздался стук в дверь. Церковные старшины во главе с Крахгальдером вошли в комнату и торжественно, почти с враждебностью расположились напротив обоих Вертмюллеров. Их вытянувшиеся лица ясно говорили генералу, как серьезно он оскорбил чувства деревенских жителей своей проделкой.
Крахгальдер, к мнению которого все прислушивались, был в самом деле возмущен до глубины души. Хотя он и не мог до конца объяснить себе того, что произошло, он не задумываясь относил случившееся на счет генерала, который, воспользовавшись слабой стрункой своего двоюродного брата, решил устроить скандал. Крахгальдер принимал близко к сердцу честь своей общины: он искренне любил ютиконскую церковь с ее стройной колокольней и восемью светлыми окнами. Ему нравилось ходить после трудовой недели в церковь в чистом праздничном платье и в башмаках с пряжками; нравилось принимать участие в крестинах и похоронах; нравилось бороться с дремотой и снова приходить в себя; нравилось звучное «аминь», нравилось стоять со старшинами на кладбище, нравилось беседовать с пастором после службы и неторопливо возвращаться домой.
Короче говоря, Крахгальдер был человеком, преданным церкви, и когда его чувства были таким образом оскорблены, то сердце его облилось кровью, или, вернее, в нем вскипела желчь.
— Что вас привело сюда? — обратился к нему генерал; при этом он вперил в него такой испытующий взгляд, что Крахгальдер, несмотря на свою чистую совесть, не выдержал и глаза его забегали по сторонам.
— Не надо устраивать шумиху! — продолжал, не дожидаясь ответа, Вертмюллер. — Примите этот выстрел за запоздалый салют в честь хорошего урожая винограда или, черт побери, за что хотите!
— Урожай был не самый лучший, — возразил старшина с гневом, — а стрелять в церкви — дело дурное, господа Вертмюллеры! У меня дома лежит летопись городка; там можно прочесть об одном случае, происшедшем много лет назад: молодому священнику вздумалось со святым причастием в руках обмениваться влюбленными взглядами со своей невестой, и… — Крахгальдер сделал характерный жест рукой у шеи.
— Чепуха! — бросил генерал нетерпеливо.
— У меня есть также история ересей, — упрямо продолжал Крахгальдер, — в которой описаны и изображены все расколы и секты с начала века. Но ни одному отступнику еще не приходило на ум стрелять с кафедры во время проповеди. Это, господин пастор, совершенно новое, невиданное течение!
Пастор вздохнул, осознав всю беспримерность своего поступка.