— А если он меня любит больше, любит меня одну, чем же я виновата? И какое мне дело до другой? — с презрительным упорством возразила она.
Король посмотрел на нее изумленным взором, словно спрашивая себя, учили ли ее когда-нибудь христианской вере.
— Я позабочусь о тебе, — сказал он затем. — Теперь же я тебе приказываю: ты откажешься от Лауэнбурга раз и навсегда. Твоя любовь — грех. Согласна ли ты повиноваться?
Она выдержала взгляд короля, затем отрицательно покачала головой. Король повернулся к палачу, стоявшему у двери.
— Что он сделает со мной? — спросила девушка, задрожав. — Казнит меня?
— Он острижет тебе волосы, а затем тебя доставят в Швецию, где ты будешь находиться в исправительном доме, пока не станешь верующей протестанткой.
Буря страхов и опасений поднялась в душе девушки. Швеция, ледяная страна, с ее длинными зимними ночами… Исправительный дом? Какую жестокую, изысканную пытку означало это неведомое ей слово? Протестантка? Что это, как не еретичка! Значит, вдобавок ко всему ей предстоит еще лишиться и скромной доли в царствии небесном? Ей, не нарушавшей ни одного поста и не пропускавшей ни одного церковного обряда? Она схватила крест, висевший на оборванной цепочке, и страстно поцеловала его.
Тут ее безумные глаза остановились на паже, и в них вспыхнуло мстительное пламя. Коринна раскрыла было рот, чтобы бросить королю, обвинявшему ее в прелюбодеянии, имя прелюбодея. Тот спокойно стоял в стороне, просматривая письмо, составленное пажом. Черты внимательного лица, на котором запечатлелось смешанное выражение справедливости и доброты, пугали Коринну. В нем было что-то величественное и божественное, и она чувствовала страх перед этим лицом, как перед чем-то чуждым и жутким. Девушка-дикарка, правильно и без страха разгадывавшая выражение мужского лица, охваченного простой и понятной страстью, не в силах была разобраться в этом благородном человеческом облике. Она не в состоянии была дольше смотреть на короля. «И то сказать, — думалось ей, — снежный король, быть может, человек с замерзшей кровью, он не угадывает близости женщины и не чует тайком прокравшейся к нему любви. Я могла бы погубить молодую жизнь — но зачем? Да притом она любит его».
Тут выступил на шаг вперед палач и протянул руку к Коринне. Та сочла себя погибшей; с быстротой молнии она подбежала к пажу и прошептала ему на ухо:
— Вели, сестрица, отслужить за меня десять месс, да подороже. Ты задолжала мне толстую свечу! Ну что ж, одной — счастье, а другой… — Она запустила руку в карман, выхватила оттуда кинжал, сорвала с него ножны и искусным ударом вскрыла себе жилу на шее.
Палач расстелил свой красный плащ, положил на него девушку, завернул и вынес ее через боковую дверь на руках, словно спящего ребенка. Но вот в соседней комнате послышались неуместно громкие речи. Ровно в девять часов Лейбельфинг распахнул двери, и король вышел к собравшимся немецким князьям и баронам. Они стояли тесным кружком, и их было около пятидесяти или шестидесяти человек. Эти господа вели себя не слишком почтительно, некоторые даже небрежно, как будто стыд был так же мало знаком им, как и страх: лица хитрые рядом с отважными, честолюбивые рядом с ограниченными, благочестивые рядом с дерзкими — большей частью умеющие за себя постоять люди, с которыми нельзя было не считаться. По левую руку от короля скромно стоял полковник Эрлах; ему тут, собственно, нечего было делать. Этот воин вступил под знамена Густава Адольфа как самого богобоязненного из героев своего века; часто он признавался королю, что его гнетут грехи, свидетелем которых ему приходится быть в империи: неблагодарность, притворство, козни, интриги, коварство, тайные игры, подкупы, измены — вещи совершенно невозможные в его швейцарских горах. Он пришел сюда, быть может, для того, чтобы поделиться со своим закадычным другом, французским послом, новостями, до которых так падки по своей природе французы, или, быть может, просто для того, чтобы присутствовать при торжестве добродетели над пороком. Напротив стояло воплощение греха — Лауэнбург, в роскошной одежде, в драгоценном кружевном воротнике; он демонически улыбался и, вращая глазами, беспокойно переступал с ноги на ногу. По дороге ему встретился слуга палача, которому тот передал свою ношу. Под складками плаща герцог различил очертания человеческой фигуры, подошел и отбросил покрывало.
Густав обвел собравшихся осуждающим взором, и тут разразилась гроза. Странно: король, по-видимому, раздраженный несоответствием этих высокомерных фигур и великолепных доспехов и низостью бьющихся под ними сердец, умышленно выбирал самые грубые, мужицкие обороты речи, обычно ему несвойственные: