Да, можно верить и нельзя не чувствовать, что поэзия «Семейной хроники» – поэзия именно своей эпохи
; общий дух ее – дух того времени и той среды, – дух, который ждал только для воплощения в образах и звуках – возбуждающих влияний позднейшего периода. Не только от действий и речей героев, но и от речей самого автора в «Семейной хронике» веет более простою и спокойною эпохой, точно так же, как в «Анне Карениной» все дышит своим временем, уже несравненно более сложным и более умственно взволнованным. Но про «Войну и Мир» я не решусь того же сказать так прямо. Я сомневаюсь, не доверяю; я колеблюсь…Позволю себе здесь для большого уяснения моей критической мысли вообразить еще нечто, уже невозможное, как событие, но как ретроспективная мечта
весьма, я думаю, естественное. Позволю себе вообразить, что Дантес промахнулся и что Пушкин написал в 40-х годах большой роман о 12-м годе. Так ли бы он его написал, как Толстой? Нет, не так! Пусть и хуже, но не так. Роман Пушкина был бы, вероятно, не так оригинален, не так субъективен, не так обременен и даже не так содержателен, пожалуй, как «Война и Мир»; но зато ненужных мух на лицах и шишек «претыкания» в языке не было бы вовсе; анализ психический был бы не так «червоточив», придирчив – в одних случаях, не так великолепен в других; фантазия всех этих снов и полуснов, мечтаний наяву, умираний и полуумираний не была бы так индивидуальна, как у Толстого; пожалуй, и не так тонка или воздушна, и не так могуча, как у него, но за то возбуждала бы меньше сомнений… Философия войны и жизни была бы у Пушкина иная и не была бы целыми крупными кусками вставлена в рассказ, как у Толстого. Патриотический лиризм был бы разлит ровнее везде, не охлаждался бы беспрестанно теофилантропическими оговорками; и «Бога браней благодатью» был бы «запечатлен наш каждый шаг». «Двенадцатый год» Пушкина был бы еще (судя по последнему, предсмертному повороту в уме его) произведением гораздо более православным, чем «Война и Мир». Пушкин осветил бы скорее свое творение так, как освещена была недавно одна превосходная статья в журнале «Вера и Разум» о той же борьбе Наполеона с Александром и Кутузовым, чем так, как у Толстого. У Толстого Бог – это какой-то слепой и жестокий фатум, из рук которого, я не знаю, как даже и можно избавиться посредством одного свободного избрания любви. В статье «Веры и Разума» Бог – это Бог живой и личный, которого только «пути» до поры до времени «неисповедимы». Пушкин не стал бы даже (вероятно) называть от себя бегущих в каретах и шубах маршалов и генералов французских «злыми и ничтожными людьми, которые наделали множество зла»… как «в душе» не называли их, наверное, в 12 году те самые герои русские, которые гнали их из Москвы и бранили их по страсти, а не по скучно-моральной философии. Тогда воинственность была в моде, и люди образованные были прямее и откровеннее нынешних в рыцарском мировоззрении своем. Теперь ведь даже и те, которые по каким-либо соображениям жаждут войны, до самого манифеста о войне лгут, что не желают ее: «война есть бедствие», и только! – Иначе не смеет теперь никто говорить После же манифеста, на другой же день, все вдруг обнажают свои «умственные» мечи и бряцают ими (наконец-то, искренно!) до тех пор, пока заключится мир. В то блаженное для жизненной поэзии время идеалом мужчины был воин, а не сельский учитель и не кабинетный труженик!У Пушкина религиозное освещение было бы ближе к общенациональному; может быть, и весьма субъективное по искренности
, оно было бы менее индивидуальным по манере и менее космополитическим по духу, чем у Толстого. И герои Пушкина, и в особенности он сам от себя, где нужно, говорили бы почти тем языком, каким говорили тогда, т. е. более простым, прозрачным и легким, не густым, не обремененным, не слишком так или сяк раскрашенным, то слишком грубо и черно, то слишком тонко и «червлено», как у Толстого.