оправдывающим надежды передовой интеллигенции и народа. Художнику, в привычной для
отечественного национального самосознания роли, положено было мучиться, страдать, жить в
нищете, заканчивать Сибирью или чахоткой, а то и тем и другим совместно.
Андрей убежден, что творчество необязательно должно подразумевать мучение,
страдание. Есть люди, которые не хотят мучиться. Пастернак мучился, а Пушкин — нет.
«Вообще есть люди, которые не хотят быть несчастными. Не потому что они конъюнктурщики,
а потому что просто не хотят. А есть люди, которые хотят быть несчастными».
Но нет пророка в своем отечестве. В начале 1990-х годов режиссер Алексей Герман, один
из тех, чье творчество в советское время подвергалось постоянному прессингу, говорил: «…Вот
Кончаловский уехал и научился снимать американское кино. Но представить, что автор «Гомера
и Эдди» и автор «Аси-хромоножки», и он же автор сценария «Рублева» — один и тот же
человек, невозможно… Конечно, от Кончаловского нет ощущения, что он уже мертвый
художник. Он настолько талантлив, и кто знает, быть может, еще снимет своего нового «Дядю
Ваню»… Но сейчас он себя вот так ограничил, загнал в такие ужасные тиски — американские
рамки…Кончаловский замечательный режиссер, и я себя с ним не сравниваю, но только мне
кажется, что на сегодня мы с ним покуда оба проигравшие. Потому что, с одной стороны, так,
как я, который давно ничего не снимал, но с другой стороны, так, как он, кому, быть может,
необязательно было снимать то, что он снял в последние годы? Ну, деньги — это, конечно,
хорошая вещь. Я бы тоже хотел снять в той же Америке кино, заработать много денег, и все
такое прочее. К чему тут фарисействовать? Хотя я вряд ли сумел бы снять так, как
Кончаловский. Но эти его американские картины я не люблю и никаких достоинств в них не
вижу…»
В отличие от Тарковского ранее, а позднее и от Германа, которыми каждое их создание
переживалось (и переживается) как последнее — от страха скатиться в неудачу, «предать»
божественный дар неверным движением, — в отличие от них Кончаловский не боится ошибки,
не боится сделать неудачное кино. Он профессионал («делатель», а не «пророк»!) и в этом
смысле. Он отважно начинает «с нуля», иногда идет почти вслепую, поскольку ремесло и есть
его жизнь, а в профессии (не миссии!) может случиться всякое. Притом и его неудачи — это
неудачи мастера, в которых видна высота и значительность замысла.
Когда самого Кончаловского спрашивают по поводу его «американского опыта», он, как
правило, говорит о том, что «лишился иллюзии о западном образе жизни как о некоем
феномене, противостоящем нашему». Он убедился, что «их» образа жизни не существует —
«есть бесконечное количество разных ментальностей, образов мышления, восприятия жизни,
искусства, кинематографа. Итальянец от шведа или американец от француза отличаются не
меньше, чем русский от любого из них». Отсюда у него, у художника, появляется «более
дифференцированное ощущение мира: по-разному любишь разные нации и по-разному их не
любишь». В то же время весь этот период в нем продолжало формироваться свое «ощущение
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
170
России и русского народа». И вряд ли этот процесс был бы более интенсивным, живи он дома.
Вводится новая точка отсчета. «Я просто размышлял. Читал. Думал о том, о чем все эти годы не
осмеливались говорить у нас в России. О русском народе. Нам еще предстоит познать нашу
скверну, как сказал один философ…»
Режиссер научился смирению. И это самое важное, на его взгляд, в приобретенном.
«Такого понимания себя, своего места у меня прежде не было. Мы все же привыкли к
деформированной системе ценностей. Режиссер в России — борец, страдалец, диктатор,
художник, артист. Он борется за свободу творчества, его давят. Чем больше давление, тем
сильнее его ощущение собственной значительности». В Штатах же режиссер увидел, что его
никто не знает. Мало того, он понял, что в глазах окружающих как режиссер он стоит ровно
столько, сколько вложено фирмой в фильм, создаваемый им. «Тут-то и выясняется, кто ты есть,
иллюзии испаряются, приходит иной взгляд на жизнь. Приходит способность к смирению».
Мне «американский» период Кончаловского представляется временем жесткого
самоанализа — хотя бы с точки зрения феномена социально-психологической, творческой
свободы индивида, к которой он так стремился. В «Поезде» он ставил вопрос об
«относительности свободы». В «Стыдливых людях» задумывался «о конфликте между свободой
и обязанностью, между любовью и уважением, между правами человека и теми обязанностями,