кризисом традиционных культурных ценностей в новом веке. Хотел искренне поделиться всем
этим со своими современниками, которые в большинстве случаев к такому диалогу оказались не
готовы.
Но и Гофман в своей самой светлой сказке безжалостно требователен и критичен по
отношению к «взрослому» миру. И более всего — к миру филистеров. Он не принимает
равнодушия ограниченных взрослых к трепетному миру детской мечты. Не так невинен и образ
маленького «милитариста» Фрица в оригинале сказки.
Кончаловский подхватывает неоднозначность фигуры брата Мэри, которого в фильме
зовут Макс. В мальчике видна склонность к бездумному разрушению всего «до основания». Он
с любопытством и даже наслаждением поджигает наряд сестриной куклы, которая потом
превращается в Снежную фею, очень похожую на их маму. С таким же несдерживаемым
сладострастием он увечит Щелкунчика. Но как только начинаются серьезные испытания, как
только он видит живые детские слезы, вызванные «акциями» крысиного Предводителя, в нем
все же пробуждается потаенная человечность.
3
В какой-то момент в фильме Кончаловского все «сказочное», «детское», «игрушечное»
отодвигается. Маленькие герои вступают в серьезную борьбу со злом «крысификации» людей.
И это — реальное зло, поскольку означает унификацию человека, подавление его
индивидуальных свойств и стремлений.
Внешне крысиная армия вызывает знакомые ассоциации из сравнительно недавней
истории. Своей серовато-зеленоватой массой, деталями обмундирования она напоминает не
только о нашествии нацистов, но воплощает некий собирательный образ военщины как таковой.
А если вспомнить, что Кончаловский перенес действие гофмановской сказки в Вену 1920-х
годов, еще завороженную музыкой Штрауса и не подозревающую о грядущем аншлюсе 1938
года; что героями картины становятся, в определенном смысле, Зигмунд Фрейд и Альберт
Эйнштейн, два еврея, бежавшие из Германии от преследований нацистов, — если вспомнить
это, то фильм приобретет черты фантазии на темы грозного начала XX века, когда
легкомысленное человечество прозевало нарождение и становление фашизма, грядущей за
утверждением его идеологии мировой катастрофы.
Это фильм-предостережение, вышедший во времена опасно бездумного самоистребления
человечества. Как будто детские инстинкты Макса из фильма Кончаловского выплеснулись
наружу уже во взрослом мире и обернулись гипертрофией крушения всего и вся.
Между тем режиссер, искренне делая сказку, вовсе не ожидал, по его словам, той реакции,
которой отозвалось восприятие фильма вдумчивым зрителем. Сам сказочный феномен
«крысификации» (ratification) толковался весьма расширительно и в то же время абсолютно
конкретно. Говорилось не только о нынешних формах фашизма, но и о мировой тенденции
навязывания сверхгосударствами своей «демократической» идеологии другим.
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
68
Современная фильму детская аудитория давно не та, к которой обращался Повествователь
Гофмана. Нынешние дети вступают в человеческий мир привычного физического и
нравственного самоуничтожения, где проза Гофмана вряд ли предмет массового увлечения в
семейном кругу. «Щелкунчик» Кончаловского показал, насколько современникам режиссера не
под силу узнать себя самое в аллегории на темы хрестоматийных событий XX века.
Но Кончаловский вовсе не пугает. Он напоминает о катастрофах недавней истории. И
главными героями, естественно, становятся дети, поскольку только они со своим
мечтательно-наивным восприятием мира могут предчувствовать его глубинные колебания,
готовые обернуться той самой бездной, которую хорошо чувствовали зрители еще второй
половины XX века в картине Калатозова-Урусевского «Летят журавли», а потом — и в
«Ивановом детстве».
Кончаловский в свое время противился введению в финал «Иванова детства» обгорелых
трупов семьи Геббельса, среди которых были и тела детей. В начале нового столетия режиссер
считает оправданной «рискованную эстетику» Тарковского. Это видно и по фильму о
Щелкунчике. Его изобразительное решение построено на умышленно жестком стыке миров:
идиллически безмятежного мира легкомысленной Вены, в которой расположился такой же
внешне безмятежный дом Мэри, и отвратительного канализационного мира крыс.
В чуткой душе Мэри, в отличие от ее близких, поселяется безотчетная тревога. Она не
видит крыс, уже проникших в их дом, но предчувствует их. Предчувствие рождается и оттого,
что родители в очередной раз покидают детей, занятые своими взрослыми играми, и оттого, что
так неуемен Макс в своей агрессии.
Вся эта тревога обретает форму во сне, который, собственно, и составляет большую часть