Это открывает возможность иного взгляда на историю, который отвергает линейное развитие советского мышления ради пространственного подхода через посредство аналогии между трудом писателя и археолога, где текст – это многослойный пласт, живой палимпсест, в котором органически переплетаются прошлое, настоящее и будущее[92]
. «Фокусы русской истории требуют гибкости, многослойного письма <…> Так и тут. Нельзя же все копать на одном уровне» [Терц 1992e: 37–38]. Эта идея, впервые получившая развитие в «Любимове», стала главным звеном, организующим краеугольным камнем в дальнейшей эволюции Синявского как писателя-критика и нашла окончательное выражение в «Путешествии на Черную речку» и «Кошкином доме».Любимов – это дань прошлому, отвергнутому и разрушенному советской системой, его живучести и самообновлению. Археологические мотивы также напоминают «Голый год» Пильняка (1922), а деревенские старухи, которые должны бы уже по всему помереть, а все растут, как сморщенные лесные грибы, близки к старикам Замятина из «Мы» (1924). Прошлое продолжает жить в их верованиях, суевериях и обычаях, воплощающих в себе неумирающую русскую идентичность и культуру. Оно живет в церкви «на краю света», в камнях старинного монастыря, который протагонист Леня Тихомиров пытается снести, но безуспешно[93]
. Камни, памятники, здания, как писал Мандельштам в стихотворениях «Айя-София» (1912) и «Notre Dame» (1912), это живые репозитории человеческой истории и культуры, противостоящие бурям политическим и социальным так же стойко, как и стихийным.А ко всему прочему, прошлое – это врата в фантастическое: птеродактиль, давно исчезнувший с физического плана, являет себя в тексте непобедимым напоминанием о временах столь давних, что они стали почти что мифом, в фантастических сценах, похожих на колоритные писания раннего Гоголя. В отличие от советского времени, зажатого в рамки строгих параметров, время фантастическое текуче и гибко, разные его слои взаимодействуют друг с другом в постоянно меняющемся калейдоскопе культурных схем. Сам текст обретает жизнь в этом щедрой атмосфере, не терпящей закрытых концовок. Питающийся собственной энергией, кардинально противоположной энтропии советских писаний, которые в то время исследовал Синявский, текст живет и дышит взаимообменом с прошлым[94]
.Преодолевая границы пространства и времени, текст открывает доступ к иным измерениям, реальностям и истинам, которые не насаждаются насильно, но предлагаются к рассмотрению под другими углами зрения. Когда Синявский был в лагере, он укрепился в этой идее, читая «Обратную перспективу» – произведение отца Павла Флоренского, еще одного мыслителя начала XX века, которое тогда только вышло из печати[95]
. Здесь, в «Любимове», писатель под личиной колдуна открывает эти новые пути. Впервые появившись в «Квартирантах», фигура колдуна должна была получить дальнейшее развитие и занять важное место в произведениях Синявского. Но если в «Квартирантах» это просто некий домашний дух, «сосуществующий» с писателем как его интуитивное, воображаемое альтер эго, которое подпитывается внушительными дозами спиртного, в «Любимове» Самсон Самсонович Проферансов есть фигура намного более сложная и многозначная.На одном уровне Самсон Самсонович – это эманация отца Синявского, прихотливое напоминание о его дворянских корнях, точно так же как мать Лени с ее домашним сыром и крестьянским здравым смыслом – дань уважения матери Синявского. Донат Евгеньевич Синявский, представитель мелкого дворянства с прочными либеральными убеждениями, потратил жизнь на различные научные и литературные эксперименты, ни один из которых не увенчался успехом[96]
.Как колдун, Проферансов обладает властью делать добро, и определенные грани его личности положительны. Воплощение прошлого, он чувствует и уважает свою почву, свои корни. Его магия, пусть временами и вредоносная, не умирает, в отличие от магии Тихомирова, потому что он пишет не только заклинания, но и «старомодные метафоры» – единственное оставшееся оружие против технологии и грубой силы [Терц 1992e: 87]. Именно он говорит о важности «многослойного письма» и проводит аналогию между писательским трудом и археологией, замыкая круг параллелью между писательством и алхимией – органичной, творческой мощью, заключенной в земле.