Художник должен удовлетвориться тем, что он таков, художник и неудачливый колдун, чья магия, преобразуясь в метафору и аллегорию, способна трансформировать и даже воскрешать, но не наносить вред. Синявский оставляет читателю портрет Гоголя, уходящего в компании скоморохов, святых Кузьмы и Демьяна: «Только с ними спасен Гоголь. Только с ними спасется русское искусство…» [Терц 1975a: 552].
Со скоморохами читатель возвращается к фигуре нашего времени, к Владимиру Высоцкому, который связан и с Пастернаком, и с Маяковским. Сам Синявский присутствует рядом, его личность как писателя сохраняется в творческой ассоциации с ними, пока они через него обретают жизнь; устанавливать связи – дело читателя.
Глава III
Последний этап моей жизни во многом связан с <…> очередной попыткой понять себя.
Лишь краткий промежуток вклинился между выходом Синявского из колонии 8 июня 1971 года и отъездом с Марьей Васильевной в Париж 8 августа[156]
1973 года. То время он вспоминал в конце «Голоса из хора» как некий морок: то ли мертв, то ли жив; то ли призрак, то ли человек. Шок от возвращения в Москву, к городской жизни, к реальности обыденного существования красочно описан в «Спокойной ночи»: «родина с грохотом обрушивалась на мою стриженную под машинку, незащищенную голову, заставляя с непривычки отшатываться, как от пощечины» [Терц 1992, 2: 355], – параллельная жизнь, другим неизвестная и непонятная; чужим стало все, что раньше было привычным, безопасным [Терц 1992, 2: 352–354][157].Осталась одна точка силы, одно спасение – книги. «Какой самый драгоценный, самый волнующий запах вас ожидает в доме, куда вы вернетесь через десять, может быть, лет? Вы думаете – запах роз? Нет – тление книг» [Терц 1992, 1: 664] [158]
. Осталось одно, то единственное, что для него сохраняло значение: писательство, за которое он был осужден, которое старался сохранить в заключении, которое и стало, собственно, причиной покинуть Россию:Отчего я эмигрировал? У меня было три выхода: прекратить писать и просто продолжать жить там, снова отправиться в лагерь, – или уехать. Какой был бы смысл уезжать, не имея ничего, что бы хотелось описать? Смысл был один – писать [Laird 1986: 8].
Изгнание для него было единственным реальным шансом выжить как писателю[159]
, и не просто выжить, но продолжать творить. Говоря о взаимосвязи творчества и риска, он отмечал: «…и потом, знаете, каждое новое дело – это как прыжок в неизвестное, и это тем более касается эмиграции. Надо спросить себя: ты действительно можешь это сделать или нет?» [Laird 1986: 8].Покинутая родина не вызывала у Синявского ностальгии; на Россию конца ХХ века он смотрел без иллюзий и не без скепсиса [Glad 1993: 172]. Тем не менее, источник его вдохновения, его осознание себя как писателя неразрывно было связано с Россией. На этом этапе жизни в произведениях Синявского отсутствует чувство бездомности материальной или географической, он воссоздает свою с Россию через литературу. Его проза в изгнании – продолжение творчества прежних лет, неизменно отмеченного напряженным размышлением над темой судьбы писателя и смыслом искусства. Судьба писателя, преломленная через призму остранения, отсутствия, с новой силой привлекает Синявского: его собственная биография становится проводником его идей, а страстная приверженность искусству освещает историю всей его жизни.
Книги как убежище, книги как пространство обитания, – вот повторяющийся мотив в его письмах из заключения, та идея, что была реализована в Париже, в доме Синявских в Фонтене-о-Роз. Там, в тихом зеленом пригороде, конец его путешествия, его Итака, подспудный мотив писем и «Голоса из хора». Он обрел, пусть и в чужой стране, эту идеализированную версию домашнего пристанища, предмета детских снов [Терц 1992, 1: 448–449]. Его центр сдвинулся на периферию, в семейный уют, где и литература обрела свой дом – в виде рабочего кабинета и издательства, устроенного Марьей Васильевной. Их творческий союз, естественным образом выросший из переписки, пока он был в заключении, обрел новые формы в эмиграции, когда она стала редактором и издателем Синявского. Она продолжала быть связующим звеном с внешним миром, тем более что он, как и в лагере, держался как можно дальше от окружающего, чтобы полностью сосредоточиться на писании и «их» работе, на которую он смотрел «с точки зрения русской культуры» [Glad 1993: 148].