Еще несколько лет, и двойственное отношение Солженицына к эмиграции как таковой приведет к тому, что он станет подчеркивать различие между собственным «вынужденным» отъездом и решением Синявского покинуть страну, хотя они оба уехали на Запад с разрывом в год [Theimer Nepomnyashchy 1991а: 21][167]
. По словам Синявского, «…с точки зрения [Солженицына], покинуть Россию по собственному выбору – это акт предательства» [Carlisle 1979: 4]. Слова «предательство» и «измена» впервые были сказаны о Синявском советским государством; но так же назовет поступок Синявского и Даниэля и советская интеллигенция, считая, что они действовали слишком поспешно, разбивая надежды на любое постепенное реформирование режима; эти слова и дальше будут звучать в отношении Синявского в эмигрантском сообществе [Нудельман 1986: 150]. Ответ на них станет ярким мотивом его творчества на заключительном этапе жизни, в частности, в фантастической автобиографии «Спокойной ночи».Неправильно, однако, считать, что конфликт Синявского и Солженицына был исключительно следствием взаимной антипатии и просто серией стычек между двумя людьми. Суть различий была более фундаментальной и проистекала из диаметрально противоположных взглядов на роль писателя и функцию искусства. Синявский отстаивал идею чистого искусства, и как писатель он двигался к преодолению себя ради искусства. Солженицын, с другой стороны, был одержим идеей исторической миссии писателя и социальных обязательств искусства и творца. Это вылилось в то, что казалось, по крайней мере Синявскому, все большим высокомерием в его эмигрантской публицистике и обращениях, адресованных не только советскому правительству, но и западным лидерам[168]
. Синявского в Солженицыне раздражала мантия пророка и учителя, столь сильно противоречащая его собственному взгляду на роль писателя. Это не относилось к литературным произведениям как таковым, пусть стилистически они и были ему не по вкусу (Синявский признавался, что порой находил «весь этот реализм скучным»): он особо выделял «Один день Ивана Денисовича», «Раковый корпус» (1968) и «Архипелаг ГУЛАГ» (1973) [Glad 1993: 147][169]. Скорее он возражал против самого тона Солженицына, его отказа от всякого инакомыслия.Стремление к единомыслию представлялось Синявскому характерным для всех эмигрантских кругов. Спор о единомыслии против плюрализма мнений, разгоревшийся между Синявским и Солженицыным в эмигрантской прессе, вылился в обмен статьями – «Наши плюралисты» Солженицына против «Солженицына как устроителя нового единомыслия» Синявского [Синявский 1985][170]
. Однако для Синявского стремление к единомыслию, господствовавшее в эмигрантском сообществе, было чревато более далекими и более тревожными последствиями, напоминая ему о конформистском советском менталитете, который, как он думал, остался позади [Синявский 1986в: 140–141]. Он проводит параллель между диссидентами-эмигрантами и идеалистами-революционерами, многие из которых при советской власти стали трусливыми приспособленцами-нэпманами [Синявский 1986в: 141][171]. Даже словарь оставался практически советским, и «плюрализм» приравнивался к «релятивизму». Тем же, кто, как Синявский, был не согласен, – отводилось место на обочине или их попросту заставляли молчать («Открытое письмо»)[172]. Идеи власти – одного человека или группы – закостеневшего подхода к жизни, единообразное и узкое мировоззрение противоречили всему, что было ценно для Синявского, и, как он считал, представляли собой реальную угрозу искусству и творцу. Нонконформизм в этом контексте – не просто причуда убежденного «постороннего», но показатель его целостности как человека и художника.«Синтаксис»
В этой-то атмосфере противоборства и возник в 1978 году журнал Синявского «Синтаксис» [Carlisle 1979: 5–6]. Само название, намеренно сдержанное и указывающее на языковую и литературную ориентацию, было задумано если не как провокация, то, разумеется, как прямой (стилистический) ответ на «Континент» Максимова, равно как и на советские журналы с их напыщенными наименованиями[173]
.