Скандал вокруг «Прогулок с Пушкиным» пробудил долго сдерживаемое раздражение, которое выходило далеко за рамки литературных «проступков» Синявского. Его досрочное освобождение вызывало, по меньшей мере, вопросы, а и без того накаленная атмосфера эмигрантских (диссидентских) кругов стала подходящей почвой для оскорбительных домыслов о сделке с КГБ[177]
. Статьи с нападками на него из-за книги о Пушкине и его русофобии поэтому содержали намеки и более личного характера. То, что ему удалось написать в лагере почти три книги и даже передать жене одну из них, еще добавляло масла в огонь, и многие намекали на некое особое отношение к нему или даже высказывали абсурдную мысль, что он вообще не отбывал срок [Гуль 1976: 121]. Эти обвинения подкреплялись, очевидно, и обидой на «отсутствие у Синявского солидарности с нашим общим делом», его нежеланием описывать ужасы лагерей и страдания заключенных [Scammell 1977: 627]. Помимо того, в отличие от Даниэля и его супруги Л. И. Богораз, ни Синявский в заключении, ни Розанова не создавали проблем властям и не участвовали в «антисоветской» деятельности [Розанова 1994: 144–145][178].На эти обвинения наслаивались и другие слухи – о том, что Синявский в молодости сотрудничал с КГБ, и в конце 1940-х годов чекисты пытались его использовать для поимки с поличным дочери французского военно-морского атташе в Москве Э. Пельтье-Замойской. Хотя до публикации «Спокойной ночи» в 1984 году в печати об этом не сообщалось, З. Е. Зиник пишет о том, что Солженицын сразу же после прибытия на Запад в 1974 году составил список «тех диссидентов, которых, по его мнению, так или иначе можно было подозревать в сотрудничестве с КГБ». Имя Синявского в этом списке отсутствовало, но Зиник сразу же обращает внимание на неудачную попытку Солженицына «очернить» Синявского [Zinik 2007: 6]. Тот факт, что пресловутый список никогда не был опубликован, не смог остановить сплетни.
История, казалось бы, повторялась, и первые годы жизни на свободе стали фоном для автобиографического романа Синявского «Спокойной ночи», где он вновь имитирует искусство. Его не признали героем и, несмотря на мужественное поведение на суде, он стал главным злодеем этой драмы. Мысль о том, что чужак всегда вызывает подозрение и угрозу, прозвучавшая в его статьях для «Нового мира» и в «Пхенце» (под именем А. Терца), вновь стала актуальной, когда Синявский оказался в положении изгоя. Будучи «врагом народа» в советском дискурсе, теперь он стал не просто врагом России, «русофобом», а, как он сам определил, «врагом вообще» [Синявский 1986в: 146][179]
.На этот раз, однако, он выразил это чувство инаковости не через враждебное существо с другой планеты, а через образ еврея. Еще один яркий пример жизни, усеянной случайностями: не будучи евреем, Синявский выбирает для себя еврейский псевдоним – Абрам Терц. Будучи частью третьей волны эмиграции, большинство которой составляли евреи, он буквально оказывается на их месте. Более того, статья для первого номера «Континента», подписанная Терцем, проникнута идеей о том, что евреи – универсальный русский козел отпущения, поскольку они – «объективированный первородный грех России, от которого она все время хочет и не может очиститься» [Терц 1974: 185][180]
.Идея писателя как еврея и козла отпущения нашла свое фантастическое литературное воплощение в повести «Крошка Цорес», где герой носит фамилию Синявский. Повесть изначально задумывалась как часть романа «Спокойной ночи», но Синявский решил опубликовать ее отдельно и прежде романа, может быть, потому, что нападки на него усиливались, и это потребовало более раннего ответа[181]
.Синявский и Терц: читатель и писатель
Встал вопрос о дальнейшей жизни Абрама Терца, о постоянной необходимости для Синявского разделяться на два разных персонажа: какой должна быть роль каждого из них в этой ситуации? Оба ввязались в драку, поэтому, по словам Марьи Васильевны, «либерал Абрам и демократ Андрей Синявский легко ужиться не могли» [Розанова 1990: 158].
На карту были поставлены целостность Синявского как личности и его статус как писателя. Это последнее было крайне важно, но вполне могло быть упущено из виду, потеряно на фоне тенденциозных политических и идеологических обвинений, направленных против него[182]
. Поэтому его ответ должен был быть не только в поддержку писателя Терца, но и в оправдание Синявского как человека: «И я, продолжая мысленно защиту, сказал сам себе: ты – писатель! и все остальное не в счет!» [Терц 1992, 2: 370].