Роман «Спокойной ночи» – наиболее сложный и действенный в плане личностной и художественной целостности ответ Синявского на критику. Его писательство в лагерях предполагало ожидание восприимчивого читателя, понимающего, симпатизирующего его текстам так же, как и его темам. В эмиграции он сам является объектом пристального внимания и сталкивается с непониманием, не говоря уже о враждебной читательской аудитории (в некоторых случаях против него выступают даже не читавшие его книги), которая обвиняет его в ненависти не только к одному Пушкину, но и всей русской культуре в целом[185]
. Поэтому он проверяет и испытывает своего читателя, как это делал Лермонтов, не только подвергая сомнению его восприятие слов автора, но и вовлекая в литературный процесс как активного полноправного участника. Это принимает разнообразные формы, от самых простых игр вроде «найди преднамеренную ошибку» до фантастической литературной критики, сложнейшего упражнения в общении писателя и читателя, которую он уже применял в своих лагерных книгах[186].Теперь фантастическая автобиография Синявского выходит на новый уровень, и только работая вместе с автором на этом новом уровне, читатель может понять, кто такой Синявский и что для него литература, литературное творчество.
Фантастическая автобиография
Поверить в заявление Синявского о том, что «Спокойной ночи» – «не совсем автобиография», а «художественное произведение», означало бы игнорировать то, что Дональд Фангер назвал «намеренным умыслом» [Laird 1986: 8], [Fanger 1986: 1322]. На самом деле книга пронизана этой преднамеренностью, не в последнюю очередь потому, что она представлена читателю как художественное произведение. Опровержение официальной советской «героической биографии» и соцреалистического романа, который в процессе взаимообогащения официального дискурса и литературы, характерного для социалистического реализма, стал изложением «ритуальной биографии», вступает в противоречие также с канонами и ожиданиями диссидентской среды:
Советский диссидент освобождает себя от необходимости записывать свою жизнь, становиться лишь очередным свидетелем своей эпохи, во имя того, чтобы оставаться творцом самого себя [Nussbaum 1990: 257].
В то же время отказ Синявского от предсказуемых форм диссидентской литературы, в которой преобладает «фактография», – мемуаров, дневников, временной летописи – был не резким жестом неприсоединения, а, скорее, сложным творческим шагом в переосмыслении отношений с прежними тенденциями русской литературы. Правду нельзя передать через фактологическое и объективное описание реальности – этой идеей, заложенной в лагерных произведениях Синявского и ставшей лейтмотивом его фантастической автобиографии, он обязан Достоевскому.
Тюрьма открыла Достоевскому, что человек не плох и не хорош, но иррационален, безграничен, и в этой самой иррациональности – свободен. Основываясь на этом откровении, Достоевский, по словам Синявского, отошел от традиционного «романа характеров» (в понимании «реалистического романа»), который «воплощает материалистическое понимание природы человека» и начал писать «романы состояния» [Theimer Nepomnyashchy 1991а: 17]. Психологический анализ, линейное развитие персонажей более не применимы, поскольку человек реагирует, «впадая в состояния» и «выпрыгивая из самого себя», как Раскольников. Синявский предлагает читателю считать его самого главным героем собственной жизни и истории – непростой фигуры, возможно, не совсем безупречной, но конечно, безусловно не злой.
Связь с Достоевским в главной теме «Спокойной ночи» становится глубже, обогащаясь не просто идеей рождения Синявского как писателя Терца, но и мыслью о его искуплении, духовном и творческом воскресении посредством литературы. «Спокойной ночи» – не только оправдание Синявского, пишущего как Терц, но дерзкое продолжение, третья часть того, что можно рассматривать как трилогию, начатую «Прогулками с Пушкиным» и «В тени Гоголя».
Если вокруг Достоевского формируется тематическое ядро романа Синявского, то в качестве его предшественников в сфере автобиографии следует обращаться к Пастернаку и Пушкину, Розанову и Маяковскому – как не столько к образцу, сколько воплощению духа повествования, – в то же время обратная траектория текста повторяет художественную структуру «В тени Гоголя».