Подобно тому, как Синявский говорил, что мир тюрьмы можно постичь только через образы и символы театра, так и сталинскую эпоху можно адекватно передать только через призму морока, ведьмовства и колдовства, напоминающую булгаковского «Мастера и Маргариту»[205]
. В «Опасных связях» оживают медиумы и колдуньи, привидения и призраки, заклинания и летающие метлы. Все сливается во тьме ночи – спиритический сеанс, смерть Сталина и его призрак у кровати медиума Аллы. Факт и вымысел неотличимы, и вся эта ночь пронизана атмосферой «черной мессы, собачьей свадьбы и загробного подвывания» [Терц 1992, 2: 537].Страх царит на улицах, и сами люди становятся «орудиями колдовства». В отличие от Синявского, носителя голосов других людей, которые через него обретают новую жизнь и новый смысл, для Сталина народ служил средством передачи его собственного языка – языка порабощения. Люди бормочут «не свои, а чьи-то, внушаемые свыше, затверженные речи, лишь для виду, ради общедоступности, переведенные толмачами на самый примитивный язык…» [Терц 1992, 2: 537].
Синявский освобождался от советской системы и советского менталитета в значительной степени благодаря способности противостоять этому языку, вживленному в него, как и во всех советских граждан, дару отключать эти голоса в голове и настраиваться на собственные мысли и идеи. Синявскому страшно писать (то есть буквально – пером на бумаге) о Сталине, и выход из этой ситуации – перенестись в воображении в залитую солнцем Францию, образ которой позволяет ему сохранить самообладание, когда он создает свой роман.
«Опасные связи» – не попытка оживить Сталина; скорее, автор стремится изгнать его и примириться с той эпохой и ее наследием. Сильнее магии может быть только магия, и Синявский, чтобы все исправить, чтобы получить доступ к другой реальности, призывает сказку: «Понять окружающее как что-то поистине достойное жизни, великое и осмысленное, нам помогает сказка. Ударяясь будто бы в незапамятные времена, в несбыточные события, она твердит нам о реальном. О том, что уже наступило, – только мы слепы. О том, что еще придет, проявится, когда нас не станет» [Терц 1992, 2: 504]. Как он писал в письмах из лагеря, красота – это единственная непреходящая, истинная реальность, и сказка, по своей цветности и яркости, в себе это воплощает [Синявский 2004, 2: 72–75][206]
. «Зло <…> характеризуется только лишенностью признака, оно не существует и обозначается черным цветом» [Синявский 2004, 2: 20–21]. Может, поэтому Сталин никогда не предстает в виде живого человека, но появляется как персонаж анекдота или в виде потусторонней газообразной колонны из одного холода, призрака, двойника-грузина. Отчасти, может быть, и потому, что страх сам по себе не позволял столкнуться лицом к лицу с мастером-магом, хозяином и постановщиком зрелища. Синявский, однако же, исключает любые вопросы на эту тему, утверждая, что он интересуется не столько самим Сталиным, сколько его «последствиями». Подчеркивая неуловимую мистику человека, столь бережно культивировавшего эту мистику как источник своей власти, сумевшего целую нацию погрузить в некий массовый гипноз, Синявский показывает, как эта власть продолжилась и после смерти Сталина, преследуя несчастный народ и контролируя его [Синявский 1987: 122]. Даже намека на кавказский выговор плюс усы и трубка, было достаточно, чтобы заставить людей подчиняться, как в рассказе о донжуанствующем студенте-лезгине [Терц 1992, 2: 537].Юмор – это такая же магическая форма изгнания зла, как и любые торжественные клятвы и ритуалы. В то время как медиум Алла изгоняет Сталина крестом, Синявский делает это своим искусством. В числе таких эпизодов – демистификация Сталина в серии «разоблачений»: мертвое тело, забальзамированное для публичного показа и приведшее к смерти бесчисленного множества людей в дикой давке:
Мертвец, обнаружилось, продолжает кусаться. Ведь это же надо так умудриться умереть, чтобы забрать себе в жертву жирный кусок паствы, организовать заклание во славу горестного своего ухода от нас [Терц 1992, 2: 523].