— Тогда сама стань птицей, Моя ученица Папия Муцила! Самой сильной птицей, самой умной птицей — и в стаю. Уведи ее подальше на просторы моря, и пусть летят они, пока не иссякнет сила крыльев их. И сядут они воду, и станут поживой чудищ морских! Ты же взмахни крыльями — и воспари к Небу!
— Так поступаешь Ты?
— Так поступаю Я.
Теперь слова Его казались камнями, гладкими, полированными плитами древней стены. Ни зазора, ни выемки, даже лезвие не пройдет.
— Когда отказался Я поклониться Человеку, ибо не велит Закон кланяться творению, но только Творцу, соблазнились братья Мои и сказали в сердце своем: Вот Он, Первенец, не послушал Отца, оказавшись в числе недостойных. Мы же не соблазнимся вовек, и не войдет в сердца наши дурное побуждение. И тогда решил Я испытать верность их, дабы охранить Закон от предательства. Знал Я, что не люб Человек моим братьям, ибо слишком люб Отцу. Повелел Отец Человеку быть наместником над миром, и преисполнились ненависти души братьев Моих, поскольку выше и совершенней мы того, кто создан из куска глины.
— Так все — из-за человека, Учитель? — перебила я.
— Не из-за человека. Из-за мира, сотворенного Отцом. Если бы ты видела, Папия, как он был прекрасен, только что сотворенный из Хаоса! Когда утверждались основания его, когда положен был краеугольный камень его, ликовали утренние звезды, и мы, сыны Отца, восклицали от радости. И эту красу отдать обезьяне? И дождался Я часа, и воззвал к братьям, дабы изменить мир и установить иную власть. Поднял Я свой Стяг цвета весенней травы и повел соблазненных на приступ Небес. И увидел Отец, сколь слаба вера в братьях Моих и сколь много среди них изменников. И отделился свет от тьмы, слуги Закона — от врагов его.
— Или братья Твои — безумцы? — поразилась я. — Ты же сам говорил, Учитель, что Отец — всесилен, Он и есть — Все! Как можно бунтовать против Него?
— Обезьянка, обезьянка...
Голос стал другим — тихим, мягким, словно Он и вправду пытался растолковать истину маленькому лохматому зверьку.
— Сила сама ставит Себе предел, иначе разрушит все, что есть в мире. Отец создал мир, отделив его от Самого Себя. Поэтому мир, существующий ныне вне Отца, имеет свою Силу. Уничтожить ее всеконечно нельзя, ибо тогда мир исчезнет. Понимаешь, Папия? Все, сотворенное Отцом, — подобие Его, мир — тоже подобие, и в нем есть тот у кого существует собственная воля. Он не может победить Отца, как часть не может овладеть целым, но стремится переделать мир по своему желанию, а не по чужому. Ему нужны слуги, и он готов за этот платить.
— Невидимый Отец?
— Невидимый Отец.
— Это то, что мы можем предложить. Решайся, Спартак! Такого случая больше не представится. Италия — и ты. Договорились?
— Италия — и я... Договорились, Папия Муцила! Но если я — это я, значит, Италия — ты?
— Нет, я не Италия. Я — твой ангел, Спартак!
Его сын сейчас — седой старик. Беспощадно Время... В детстве он все время расспрашивал про отца — и меня, и Аякса, и тех немногих, кто уцелел. Каждый рассказывал свое, и мальчик сам выдумал сказку — сказку про Великого Спартака, Спартака-Победителя. Теперь он рассказывает ее внукам.
Лет пятнадцать назад, когда мы вели переговоры с консулом Марком Випсанием Агриппой, тот так же просил: «Расскажи!» Для Агриппы Спартак тоже сказка: вождь погиб, когда будущий соправитель Цезаря Младшего только надел детскую буллу. Я рассказала — многое, очень многое, старые секреты уже никому не опасны. Рассказывала и другим, но каждый раз понимала, что и это — сказка. Я не забыла, память еще тверда, но Время изменило краки, исказило рисунок. Мы помним лишь то, что хотим, и каким хотим. Лицо, глаза, улыбка... И я не могу сказать, помню ли я Спартака — или только образ его, сотворенный Памятью?
Лишь голос врезался в душу — острием кипрской бронзы по мрамору. Голос, сказавший мне в ту ночь: «Хочешь стать моим ангелом, Папия Муцила? Да будет так!» Мне никогда не снится этот голос. Я его просто слышу.
— Здравствовать и радоваться! — отчеканил конный декурион, появляясь в дверях. — Докладываю! Прибыл. Да! Могу ли приветствовать сиятельную Фабию...
— Замок, — кивнула я. — И задвижка тоже. Здравствуй, Феликс. Заходи.
Гай Фламиний, уже устроенный мною на табурете возле окна, на «Здравствуй!» не сподобился. Впрочем, его негромкое ворчание можно было истолковать и так.
Оглянулась. За окном солнышко светит, под окном — шум голосов. Душновато, жарко. Летний капуанский денек, самый обычный. И два героя — в моей комнате и не на привязи. Делать нечего, сама позвала!
Аякса нет. У одноглазого своя служба.
— Прибыл! — повторил Феликс Помпеян, справившись с задвижкой. — Приветствовать...
— Хозяйки нет, — вздохнула я, сообразив, что даже не придумала, куда деть ее, сиятельную. — И не будет. Пока.
Поглядела на клепсидру — кончилась вода, а перевернугь не догадалась. Ничего, солнце не за тучами, можно и по солнцу.
— Пойду, наверно, — поэт выразительно взглянул на Феликса, затем на меня. — Надо...
Ох ребята, ребята! И не скажешь, не объяснишь.