Для нее самой в общении заключалось главное, ради чего она стремилась на чердак, и Дуняша не могла простить посягательства на эту святыню. Она оберегала ее тем более ревностно, что Максим Кондратьевич посягал и на другие святыни, и ей казалось важным ни одну из них не отдать на поругание, чтобы разом не потерять все. Хотя Дуняша родилась в фабричном поселке и хорошо помнила лоскутные половики на некрашеных досках пола, в щели которого всегда набивался мусор, чугуны в закопченном зеве печки и иконку с лампадкой, мерцавшую в углу, она куда больше любила город — не маленькие городочки с рынком, танцплощадкой и полуразрушенной церковью, а большие и каменные Ленинград и Москву. Да, да, любила больше всего на свете, потому что в них и жизнь-то была большая, многоэтажная, со светящимися фонарями в метро, огоньками такси и лавочками бульваров. Город не запрещал носить брюки, в обнимку бродить по улицам и танцевать модные танцы, появившиеся в те самые милые
И вот теперь нашелся человек, который во всеуслышанье называл эти годы пустыми и легкомысленными, доказывая, что они принесли гораздо больше вреда, чем пользы. Конечно же Дуняша пылко защищала любимые шестидесятые, и на чердаке завязывались споры, мало напоминавшие привычное общение. «Бабушкины буфеты?! — горячился Максим Кондратьевич, сдергивая с лица марлевую повязку и разгоняя брезентовой рукавицей облако кирпичной пыли. — Да им цены нет, этим резным буфетам! Они сто лет простояли и еще столько же простоят! И разве можно их сравнивать с полированными досками из прессованных опилок, в которых мы храним посуду! А разве не жалко чудесных старых домиков, снесенных ради того, чтобы на их месте появились уродливые каменные истуканы! А народные песни, которые мы все больше и больше забываем, потому что всюду бренчат эти трескучие гитары! Сейчас даже в деревнях не услышишь: «Среди долины ровныя…» — а только «Арлекино, арлекино…» «Да, но нельзя же, нельзя же…» — пыталась возразить Дуняша, и у нее на глазах выступали слезы от обидного сознания собственной правоты и полнейшего неумения доказать ее Максиму Кондратьевичу. И чем упрямее они спорили, тем яснее становилось каждому, что, хотя они вместе просеивали мусор и дышали одной и той же кирпичной пылью, святыни у них были разные.
Хотя Максим Кондратьевич родился в городе, он больше всего любил деревню и, несмотря на свой молодой возраст, твердо знал, что ему предстоит сделать в ближайшие годы: окончить лесотехнический институт, жениться на девушке доброго и кроткого нрава и уехать лесником в глухую избушку. После споров с Максимом Кондратьевичем Дуняша часто признавалась себе в том, что не позавидовала бы такой девушке и сама скорее бы согласилась выйти замуж за Павлика. Он казался ей добрым, кротким и беззащитным, и Дуняше хотелось заботиться о нем, опекать его как ребенка, приглаживать ладонью спутанные волосы и подносить ложку к большому детскому рту, уговаривая, чтобы Павлик поел, чтобы Павлик вел себя хорошо и не огорчал бедную маму. Конечно, она и дома-то не всегда успевала накормить Егорку, навести порядок в комнатах и устроить хотя бы самый плохонький быт, но то зияющее отсутствие быта, в котором умудрялись существовать Павлик и Евгений Федорович, повергало ее в смятение. За цветными витражами Шехтеля не хранилось никакой посуды, кроме чайничка с отбитым носиком и пары треснувших чашек, а единственной пищей в доме часто бывало высохшее молоко в кошачьем блюдце. Дуняше приходилось брать сумки и бежать в магазин, и она не раз тратила свой обеденный перерыв на то, чтобы убраться в доме, подмести под шкафами и диванами, вытрясти турецкий ковер и смахнуть пыль с сундуков и аптечных склянок.