Ленский воспринимает возлюбленную так же, как Татьяна воспринимает Онегина: сквозь призму литературы»[39]
.Но для образованного русского дворянина намного интереснее самому писать романы и сочинять стихи. Пробует это делать и Евгений Онегин, но неудачно: «ничего не вышло из пера его». А вот другой герой – Владимир Ленский – находит в литературе и поэзии отдохновение, регулярно берется за перо:
Он жил и учился в Германии, «под небом Шиллера и Гёте», где «их поэтическим огнем душа воспламенилась в нем». Ленский – поэт романтического толка, «он пел поблеклый жизни цвет / Без малого в осьмнадцать лет». Ленский живет в мире поэтических иллюзий и мечтаний: «…Поэт, задумчивый мечтатель…». «…Он забавлял мечтою сладкой / Сомненья сердца своего…». А. С. Пушкин достаточно иронично оценивает литературные достоинства поэтического творчества Ленского: «…Берёт перо; его стихи, / Полны любовной чепухи…»
И многие молодые дворяне начала XIX века, подобно Ленскому, погружаются в литературное творчество, при этом осознанно или неосознанно подражая таким кумирам, как Руссо, Байрон, Шиллер, Гёте и другие. Но об этом разговор ниже.
Русская литература – творчество «избранных»
Иван Лукьянович Солоневич в «Народной монархии» полагает, что художественная литература родилась в России во времена реформы Петра I, разделившей народ на две части: первая – дворянство и вторая – всё остальное. И отпечаток этого разделения, раздвоения лежит на всей русской литературе, делая ее не вполне русской.
Иван Лукьянович пишет[40]
: «Укрепив свой правящий центр в далеком нерусском Петербурге, устранив на сто лет русскую монархию, превратив себя – в шляхту, а крестьянство – в быдло, согнув в бараний рог духовенство, купечество и посадских людей, – дворянство оказалось в некоем не очень блистательном одиночестве. Общий язык со страной был потерян – и в переносном, и в самом прямом смысле этого слова: дворянство стало говорить по-французски, и русский язык, по Тургеневу “великий, свободный и могучий”, остался языком плебса, черни, “подлых людей” по терминологии того времени. Одиночество не было ни блестящим, ни длительным. С одной стороны – мужик резал, с другой стороны, и совесть все-таки заедала, с третьей – грозила монархия. И как ни глубока была измена русскому народу – русское дворянство все-таки оставалось русским – и его психологический склад не был все-таки изуродован до конца: та совестливость, которая свойственна русскому народу вообще – оставалась и в дворянстве. Отсюда тип “кающегося дворянина”. Это покаяние не было только предчувствием гибели – польскому шляхтичу тоже было что предчувствовать, однако ни покаяниями, ни хождением в народ он не занимался никогда. Не каялись также ни прусский юнкер, ни французский виконт. Это было явлением чисто морального порядка, явлением чисто национальным: ни в какой иной стране мира кающихся дворян не существовало. Сейчас, после революции, мы можем сказать, что это дворянство каялось не совсем по настоящему адресу и что именно из него выросли наши дворянские революционеры – начиная от Новикова и кончая Лениным. Но в прошлом столетии этого было еще не видно.Русская дворянская литература родилась в век нашего национального раздвоения. Она, говоря грубо, началась Карамзиным и кончилась Буниным. Пропасть между пописывающим барином и попахивающим мужиком оказалась непереходимой: общий язык был потерян, и найти его не удалось. Барин мог каяться и мог не каяться. Мог “ходить в народ” и мог кататься на “теплые воды” – от этого не менялось уже ничто. Граф Лев Толстой мог гримироваться под мужичка и щеголять босыми своими ногами – но ничего, кроме дешевой театральщины, из этого получиться не могло: мужик Толстому всё равно не верил: блажит барин, с жиру бесится».