— Я работаю, ты же знаешь. И жду писем.
— Не скажешь ли от кого?
— От детей.
Наступило долгое молчание.
— Я не знал, что у тебя есть дети.
— Откуда ты мог знать?
Свет все горел. Селестен протянул руку и потушил его; и тут же за широкими окнами появилась гаррига во всем своем перламутровом великолепии, и кровать, которую едва прикрывал сумрак комнаты, вдруг очутилась на самом берегу этого океана.
— Птичка моя, — сказал Селестен, и казалось, что голос его угас вместе со светом, — не бросай меня! Я не могу жить без твоей белой груди. Когда я думаю, что тебя не будет со мной, что ты будешь где-то кому-то улыбаться, я готов убить тебя, Анна-Мария!
— Зачем ты это говоришь?
И снова, как недавно в столовой, Анна-Мария ощутила рядом с собой присутствие какого-то чужого, неизвестного человека.
— Радость моя, — говорил чужой человек, — ты слишком вольная пташка. Я вынужден запереть тебя. Когда человеку моих лет нужна одна-единственная женщина, и только она, он не отпускает ее. Если только она действительно ему нужна. А ты мне нужна… За десять дней я превратился в маньяка. Опасного маньяка. Ты мой порок. Ты не любишь меня. Я уже старик. Скоро на ногах у меня вздуются вены, кожа у меня сохнет… А у тебя самая прекрасная в мире грудь. Я не отпущу тебя.
Опасный прохожий, ночью на безлюдной улице… Как хочется, чтоб появились люди… Придав твердость голосу, Анна-Мария спросила:
— Не собираешься ли ты заточить меня?
— Заточу. Именно это я и собираюсь сделать.
— Ты что, не в своем уме?
— Нет, в своем, пока не заходит речь о тебе. Ты моя единственная мания, я схожу с ума по тебе…
— Мы поговорим об этом утром.
Анна-Мария повернулась на постели, отодвигаясь как можно дальше от лежавшего рядом пылающего тела. Селестен схватил ее, обвил руками. Теперь они боролись…
— Успокойся, — твердил он, — успокойся, радость моя, успокойся…
Было совсем светло, когда Селестен проснулся в измятой, скомканной постели. Анна-Мария исчезла. Селестен мгновенно схватил свою одежду и скрылся в стенном шкафу гардеробной. Словно испарился.
Он выскочил из башни и появился во дворе с быстротой, достойной фокусника. Анна-Мария сидела рядом с Мартой на пороге кухни и лущила горошек. Кто угодно, первый встречный, пусть даже эта колдунья, лишь бы не оставаться одной на безлюдной улице с опасным прохожим. За час, что они просидели друг подле друга, Марта не проронила ни слова. Должно быть, для нее Анна-Мария была грешницей, исчадием ада. Каким она сама была для Анны-Марии. Селестен с синими небритыми щеками ни словом не обмолвился о том, как легко и отрадно стало у него на душе: ему почудилось бог знает что… А она тут — живая, со своими туго заплетенными косами, тонкой талией, помогает старой Марте лущить горошек. Они сидели вдвоем. Машины лейтенанта во дворе уже не было.
— Мадам очень плоха, — сказала Марта, когда Селестен подошел к ним. — Надо бы позвать священника. — Она продолжала лущить горошек, не поднимая головы.
Селестен поспешно вернулся в дом. Тогда Анна-Мария отодвинула горошек, отряхнула юбку и тоже побежала к дому. Перескакивая через две ступеньки, поднялась она по винтовой лестнице. У себя в комнате вытащила чемодан и стала укладываться. С чемоданом в руках она заставила себя спокойно спуститься по лестнице и войти в зал. Там стоял Селестен.
— Мама умерла, — сказал он.
Он был побрит, в пиджаке.
Анна-Мария поставила чемодан.
— Чем я могу вам помочь?
— Ничем. Рене едет в Авиньон.
— Он может захватить меня с собой?
«Кожа у меня сохнет…», — вспомнила Анна-Мария его слова. И это правда. Ей стало до боли жаль его: он невыразимо страдал.